Маска Аполлона — страница 40 из 74

й пес, которого он кормил со своей тарелки, взялся его кусать. До сих пор сердиться было рано.

Выйти из себя на сцене — катастрофа; мне повезло, что я еще в юности научился с этим бороться. Когда в девятнадцать лет тебе приходится выходить на сцену в маске, измазанной изнутри дерьмом, этого уже не забываешь. Бедный Мидий никогда, до самого конце наших гастролей, не прекращал подобных попыток заставить меня забыть мои строки. Так что теперь я схватился за оружие, которое всегда меня выручало, если не было другого. Я здесь для того, чтобы почтить бога; в священном пределе, где никто не даст воли рукам, даже встретив убийцу своего отца. Об этих священных законах вспоминаешь редко; да и приходится редко; но у нас они в крови. И теперь я мог сражаться лишь в рамках этих законов. Они попытались отобрать у меня пьесу, превратив ее в третьесортную сатиру, — я снова сделаю ее трагедией, если даже умру на сцене.

Я вступил вовремя, но перебивался со строки на строку. В какой-то момент увидел за глазницами маски, как Менекрат замигал, — и подивился, сколько же я пропустил. По счастью, это самое скучное место в пьесе. Я потряс свои тирсом; точнее, просто держал руку, а она сама тряслась; но Тиресий очень стар и очень рассержен. Я переигрывал, конечно; но Менекрата это снова разогрело, так что в общем получилось не плохо.

Со сцены я уходил вместе с Филантом, игравшим Кадма. Едва мы убрались с глаз долой, он сдвинул маску на затылок и уставился на меня; переполненный словами настолько, что сказать ничего не мог, только хотел. Я поднял руку, чтобы его остановить:

— Нет, помолчи. Сначала доиграем, всё остальное потом. И ни слова Менекрату.

Едва я начал раздеваться, в моей уборной появился Менекрат, прямо со сцены.

— Что случилось, Нико? Что с публикой? Ты знаешь, что пропустил двадцать строк, а остальные всё больше импровизировал?… И у этой маски глазницы слишком узкие, почти ничего не видно.

Я не сказал ему «Со мной не надо притворяться, друг мой». Ведь это могло быть и правдой. Даже при хороших глазницах видишь только то, что прямо перед тобой; чтобы посмотреть вбок, надо голову поворачивать. Так что он мог и понятия не иметь, что вызвало тот переполох.

— Дорогой мой, — говорю. — Давай оставим это на потом. Это политика; но мы будем заниматься своим делом, пока не закончим. Если ты что-нибудь узнаешь — не расстраивайся; нам надо пьесу доиграть. Когда оденусь, я хочу со своей маской посидеть.

Некоторые актеры просто обойтись не могут без этого ритуала; его очень любят изображать художники и скульпторы. Что до меня, я предпочитаю заранее забирать свои маски домой (если не дают, скандалю) и осваиваться с ними в тишине, чтобы не было никаких свидетелей кроме бога. Но в театре есть хорошая традиция: если кто-то сидит перед маской, тревожить его нельзя. Это дает человеку возможность собраться, если что-нибудь выбило его из колеи. Я слышал, как мой костюмер шёпотом спроваживает людей от двери. Голоса мальчишек-хористов то приближались, то удалялись: они там плясали на орхестре. А я сидел, опершись подбородком на кулак, и смотрел в леопардовые глаза изящного, мягкого Диониса; и размышлял о бессмертном охотнике и его жертве.

Но вот позвали; стража вывела меня к целомудренному Пентею. Бог маскируется под смертного юношу, но все вокруг ощущают в нем что-то сверхчеловеческое, все кроме царя; а царю он отвечает мягко, с улыбкой, и хоть говорит правду — но туманно. Аудитория наша притихла; но я чувствовал, как все напряглись; толпа шелестела, словно мыши в стене. Вот сейчас я должен их забрать; потом уже поздно будет: важнейшая сцена пьесы как раз здесь.

Пентей обвиняет бога в том, что тот просто-напросто ловкий шарлатан, срезает ему волосы (парик там хитрый) и требует, чтобы тот отдал ему тирс. «Сам отними, — спокойно отвечает бог. — Мой тирс — от Диониса.»

Эту строку я произнес со всем смыслом, какой в ней есть; и Менекрат — актер очень чувствительный — мне подыграл: он задержался на момент и замолк, прежде чем яростно схватился за мой посох. Я повернулся к хору менад с жестом, который говорит: «Готово!» В театре воцарилась тишина; нагруженная страхом, как я и хотел.

Тирс — символ божественного безумии, который человек должен выбрать сам. Так каждый удовлетворяет свою природу.

Ведь бог поначалу пришел в Фивы с миром. Он говорил: «Принесите мне всю необузданность, всю распущенность ваших сердец; я это понимаю, это мое царство. Мой дар — это меньшее безумство, которое даст отдохнуть вашим душам и избавит их от большего. Познайте себя, как говорит вам мой брат Аполлон. Я нужен вам.» Фиванские женщины возмутились: «Да как ты смеешь?! Ты хочешь нас в животных превратить? Мы в городе живем, у нас законы. Ты оскорбляешь нас. Оставь, уйди!» Как раз поэтому они и получили безумие бога без благословения его; и теперь носились по горам, разрывая волков ногтями.

А потом появляется Пенфей и заявляет: «Ты, грязный чужеземец, достойных жен гнуснейший совратитель, меня ты одурачить не пытайся. Себе хозяин я, не вздумай спорить, иначе гнев мой сразу испытаешь. Я чист; и дума о распутстве женщин — там наверху, в лесах, — меня тревожит. Так с глаз моих долой, в тюрьму сейчас же! И чтоб я больше о тебе не слышал!»

И ведь бог в улыбчивой маске получает свою власть над этим человеком из его собственной души: околдовывает Пентея гордыней, спрятанной в сердце его. Пентей пьянеет от этого сладкого яда и начинает думать, что он единственный здравый и добродетельный человек в этом грешном мире. Он отказывается от малого безумия ради большого.

Но бог предупреждает его; как они всегда предупреждают, прежде чем ударить. Это можно сыграть с издевкой, так я и репетировал. Но сейчас, вдруг, мне показалось, что гораздо лучше будет приоткрыть завесу, чтобы человек смог увидеть, если захочет, с кем он имеет дело. Строку «Ты позабыл, что делаешь и кто ты» я произнес очень тихо, но направил ее в резонатор. Это была хорошая находка. Мне и самому страшно стало.

Менекрат отлично подыграл, отшатнувшись. Я слишком много от него требовал, непривычно изменив тон, но он просёк. Ну что ж, подумал я, когда с маской сидишь — бога зовешь. Я просто должен брать всё, что он мне посылает.

Когда мы ушли, зрители кричали и топали ногами, как всегда бывает после пережитого напряжения; такая разрядка — это, наверно, еще один дар Диониса. А я расслабиться не мог. Я даже маску не поднял, хотя пот заливал лицо. Менекрат положил мне руку на плечо и сказал:

— Слушай, Нико, это блестящая трактовка. Я теперь уверен, что Эврипид именно так и хотел.

Ага, значит он узнал, если раньше не знал, подумал я. Но, при всей благодарности за его доброту, я не мог с ним заговорить. Ни с кем не мог.

— Хорошо, дорогой. — Только это и ответил; и ушел.

Хор оплакивал своего предводителя, закованного в цепи; а я не мог отдыхать, ходил взад-вперед по своей комнате за скеной. Солнце поднялось уже довольно высоко; на сцене маска давала тень глазам, но становилось жарко. Я пытался представить себе, где сидит Дион. Но пуще смерти боялся, что сейчас кто-нибудь войдет и скажет, где он.

Подошло время начинать землетрясение. Я был настолько взвинчен, что буквально дрожал; как моряк, когда кто-нибудь свистит на корабле. Ну и ладно, пусть начинается, думалось мне, когда я пробежал к резонатору за сценой и начал грохотать там. Эффект был потрясающий. В Сиракузах могут сделать что угодно: там гром гремит далеко или близко, целые колонны падают, а молнии такие — почти слепят.

И вот бог изящно выходит из развалившейся тюрьмы, снова под видом смертного юноши; он подшучивает над былыми страхами своих менад; а за ним разгорается пламя и поднимается дым, тоже эффекты Сиракузского театра. Выходит Пентей, в ярости: пленник его на свободе, дворец горит, а пастухи разбежались, перепугавшись менад в горах. Но сам он так ничего и не понял. Он бранит улыбчивого бога и посылает армию пригнать обратно женщин. Но даже и тут Дионис предупреждает его снова: «Пенфей, не поднимай руки на бога, ему ты лучше жертву принеси. И если только ты меня попросишь, все ваши женщины домой вернутся сами.» Но Пентей знает лучше; он не позволит обмануть себя велеречивому лидийцу. Он требует оружие своё. Он ведет себя словно мышь, что бегает вокруг затаившейся кошки. Но теперь когтистая лапа хватает его.

Набегался Пентей. Теперь бог начинает играть с ним. Но Дионис не сам придумал эту игру, словно жестокий ребенок. Для игры нужны двое. Бог таков, каков он есть. И если мы его не знаем — это мы сами создаем ситуации, над которыми Бессмертные смеются.

Когда эта сцена закончилась, мы стояли и слушали замечательный хор, от которого каждый раз дух захватывает, — красота перед ужасом, — и Менекрат спросил:

— Нико, так мы ж не станем в следующей сцене смех выжимать?

— Нет, — говорю. — Кто-нибудь всё равно засмеется; без этого не бывает. Но ты не обращай внимания.

Сам я вошел в роль и знал, что буду делать.

Мы подходили к той сцене, где бог ведет царя Пентея в женском платье. Тот уже заколдован, ничего не соображает; послушный, как птица перед танцующей змеей, он собирается подсматривать — так он думает — за менадами, которые разорвут его в куски. Дионис ходит вокруг него, как камеристка, поправляя прическу и платье; так что бедняга лишается последних остатков достоинства перед ужасной смертью своей; а тот глупо хихикает и хвастается, что силы у него хватит даже горы поднять.

Эврипид написал «Вакханок» в Македонии. Если бы эта сцена не вызвала смеха там, я бы очень удивился. Но где бы ты ни играл эту пьесу и какую бы трактовку не предложил — всё равно хоть кто-нибудь да засмеется; кто-то от напряжения; а кроме того, среди стольких тысяч обязательно найдутся и такие, что веселились бы еще больше, если бы убийство происходило прямо на сцене.

Я выходил на сцену с поднятой рукой, — звать Пентея, — а сам думал, что именно эту сцену с особым нетерпением предвкушают наш спонсор и его хозяин. Ну что ж, посмотрим.