Маска Красной Смерти — страница 19 из 38

Прошел год. Сознание бытия тускнело с каждым часом, вытесняясь сознанием простого местонахождения. Идея целого поглощалась идеей места. Тесное пространство, непосредственно окружавшее то, что было моим телом, само превращалось в тело. Наконец, как часто случается со спящим (только мир сна дает подобие Смерти), наконец, как часто случается на Земле с уснувшим крепко, когда мерцающий свет полуразбудит его, не заслоняя, однако, грез, – так и мне в тесных объятиях тьмы мелькнул тот свет, который один мог бы разбудить, – свет вечной любви. Люди разрыли могилу. Выбросили сырую землю. На мои тлеющие кости они опустили гроб Уны.

И снова все исчезло. Мерцающий свет угас. Слабое колебание замерло мало-помалу, само собою. Протекло много люстров. Земля возвратилась в землю. Могильный червь остался без пищи. Чувство бытия пропало бесследно, и взамен его – взамен всего – воцарились неограниченными и вечными владыками место и время. Для того, чего не было, для того, что не имело чувствительности, для того, что было беззвучно и в чем не было ни одной материальной частицы, – для всего этого Ничто, бывшего, однако, бессмертием, могила по-прежнему оставалась жилищем, а разделяющее время – товарищем.

1841

Никогда не закладывай черту свою головуСказка с моралью

«Если сам автор чист в моральном отношении, то решительно все равно, какова мораль его книг». Полагаю, что Дон Томас де лас Торрес попал в Чистилище за это утверждение, высказанное им в предисловии к «Любовным поэмам». И стоило бы, во имя поэтической справедливости, продержать его там до тех пор, пока «Любовные поэмы» не будут распроданы до последнего экземпляра или забыты вследствие недостатка читателей. В каждом вымысле должна быть мораль; мало того, критики открыли, что она есть в каждом вымысле. Филипп Меланхтон довольно давно уже написал комментарии к «Войне мышей и лягушек» и доказал, что цель поэта была возбудить отвращение к мятежу. Пьер ла Сен пошел дальше, показав, что поэма написана с целью внушить молодым людям отвращение к обжорству и пьянству. Равным образом Яков Гюго пришел к убеждению, что в лице Эвена Гомер изображает Жана Кальвина, в лице Антиноя – Мартина Лютера, в Лотофагах – протестантов вообще, а в Гарпиях – голландцев. Наши новейшие схоласты не менее остроумны. Доказано, что человек не может взяться за перо без глубочайших замыслов. Таким образом, задача авторов значительно облегчается. Беллетристу, например, нечего заботиться о морали. Она есть – где-нибудь да найдется. Мораль и критики сами позаботятся о себе. Все, что автор имел в виду, и все, чего он не имел в виду, выяснится в свое время в «Обозрении» или «Магазине», а также и то, что он должен был иметь в виду, и то, что он собирается иметь в виду, – словом, все пойдет как по маслу.

Итак, нет ни малейшего основания в обвинении, возведенном на меня некоторыми невеждами, будто я не написал ни одного морального рассказа, или, выражаясь точнее, рассказа с моралью. Не этим критикам предназначено разъяснять мною написанное и развить мою мораль – вот в чем все дело. Но «Североамериканский Трехмесячный Враль» заставит их устыдиться своей глупости. Тем временем, чтобы отсрочить мою казнь, чтобы смягчить обвинение, я предлагаю вниманию публики нижеследующую печальную историю, мораль которой очевидна, вне всякого сомнения, так как напечатана крупным шрифтом в заглавии рассказа. Мне обязаны благодарностью за этот прием, гораздо более остроумный, чем у Лафонтена и прочих, которые откладывают печатание морали, до конца своих басен.

De mortuis nil nisi bonum[58] – превосходное правило, хотя бы покойный, о котором идет речь, был просто покойным халатом. Итак, я не намерен бранить моего покойного друга Тоби Даммита. Он был изрядная собака и умер собачьей смертью; но нельзя ставить ему в вину его пороки. Они явились результатом физического недостатка его матери. Она делала для ребенка все, что могла: секла его нещадно, потому что исполнение долга всегда было для нее удовольствием, а дети, как бифштекс, становятся тем лучше, чем больше их колотишь. Но – бедная женщина! – она была левша, а лучше совсем не пороть детей, чем пороть их левой рукой. Мир вертится справа налево. Поэтому нельзя бить ребенка слева направо. Если каждый удар, нанесенный в надлежащем направлении, выколачивает какую-нибудь дурную наклонность, то каждый удар, нанесенный в противоположном направлении, должен вколачивать соответствующий порок. Я часто присутствовал при наказании Тоби и уже по тому, как он брыкался, мог убедиться, что мальчишка становится хуже и хуже с каждым днем. Наконец я увидел сквозь слезы, что нет ни малейшей надежды на исправление этого негодяя, а однажды, когда от нещадной порки он весь почернел, словно негритенок, когда даже это наказание не произвело на него никакого действия, кроме того, что он покатился в судорогах, я не мог более сдерживаться и, упав на колени, во всеуслышание предсказал ему гибель.

Пороки развивались в нем с ужасающею быстротой. Пяти месяцев от роду он приходил в такое бешенство, что не мог выговорить ни слова. Шести месяцев я застал его однажды жующим колоду карт; семи месяцев он уже привык обнимать и целовать маленьких девочек. Восьми месяцев он нагло отказался подписать обет трезвости. Так из месяца в месяц усиливалась его испорченность, а к концу первого года он не только выражал настойчивое желание носить усы, но и проявил наклонность ругаться, божиться и биться об заклад.

Эта последняя совершенно неблагородная привычка и привела его к гибели, которую я ему предсказывал. Привычка росла вместе с его ростом и усиливалась вместе с его силой, так что, возмужав, он чуть не на каждом слове предлагал биться об заклад. Не то чтобы он действительно хотел держать пари, нет, это была только манера, привычка – ничего более. Подобные предложения в его устах не имели ровно никакого значения. Это были невинные риторические фигуры для закругления фразы. Когда он говорил: «Я готов прозакладывать то-то и то-то», никто не принимал его слов за чистую монету; но все же я считал долгом отучить его от этой привычки. Привычка была безнравственная – я говорил ему это. Привычка была вульгарная – я старался уверить его в этом. Она не принята в порядочном обществе – утверждая это, я сказал чистейшую правду. Она воспрещена актом конгресса – высказывая это, я отнюдь не имел намерения солгать. Я увещевал – напрасно. Я доказывал – тщетно. Я убеждал – он смеялся! Я умолял – он хохотал. Я проповедовал – он скалил зубы. Я дал ему пинка – он кликнул полицию. Я дернул его за нос – он высморкался и объявил, что я не посмею повторить эту выходку, прибавив, что готов прозакладывать черту свою голову.

Бедность была другой порок, укоренившийся в Даммите в силу физического недостатка его матери. Он был беден до безобразия, и потому, без сомнения, его риторические выражения насчет пари редко имели денежный характер. Я не припомню, чтобы он сказал хоть раз: «Готов прозакладывать доллар». Он говорил: «Готов прозакладывать, что хотите», или «пари на что угодно», или, еще сильнее, «готов прозакладывать черту свою голову».

Эта последняя формула нравилась ему больше всех, быть может, потому, что была сопряжена с наименьшим риском: Даммит был крайне экономен. Голова у него была маленькая, так что и потеря была бы маленькая, если бы кто-нибудь поймал его на слове. Но это мои личные соображения, и я отнюдь не считаю себя вправе навязывать их ему. Во всяком случае, эта фраза нравилась ему все более и более, несмотря на очевидное неприличие ставить в заклад собственные мозги, точно банковые билеты, но этого мой друг не мог понять по своей развращенности. В конце концов он оставил все другие формулы и «закладывал черту свою голову» с упорством и усердием, которые столь же возмущали, сколько удивляли меня. Меня всегда возмущают явления, которых я не могу понять. Тайна заставляет человека думать и, таким образом, наносит ущерб его здоровью. В выражении, с которым Даммит произносил эту проклятую фразу, в манере его было нечто особенное, сначала занимавшее, позднее смущавшее меня. За недостатком более подходящего выражения я назову эту особенность странной, но Кольридж назвал бы ее мистической, Кант – пантеистической, Карлейль – круговращательной, а Эмерсон – гипермистификационной. Она все менее и менее нравилась мне. Душа мистера Даммита была в опасном положении. Я решил пустить в ход все мое красноречие, чтобы спасти ее. Я поклялся оказать ему такую же услугу, какую св. Патрик, по словам Ирландской хроники, оказал жабе, «пробудив в ней сознание своего положения». Я тотчас приступил к исполнению моей задачи. Я еще раз прибегнул к увещаниям. Еще раз я напряг все свои силы для последней попытки.

Когда я кончил свое увещание, мистер Даммит начал вести себя крайне двусмысленно. В течение нескольких минут он хранил молчание, пристально вглядываясь в мое лицо. Потом внезапно нагнул голову набок и поднял брови. Потом разогнул ладони рук и вздернул плечами. Потом мигнул правым глазом. Потом повторил ту же операцию с левым. Потом зажмурил глаза. Потом раскрыл их так широко, что я серьезно встревожился за последствия. Потом, приставив большой палец к носу, сделал неописуемое движение остальными пальцами. И наконец, подбоченившись, соблаговолил ответить.

Я помню лишь главные пункты его речи. Он был бы мне очень обязан, если б я держал язык за зубами. Он не нуждается в моих советах. Он презирает мои осуждения. Он в таком возрасте, что может сам позаботиться о себе. Или я все еще считаю его младенцем? Или я имею что-нибудь против его характера? Или я желаю оскорбить его? Или я просто глуп? Известно ли моей родительнице, что я ушел из дома? Да-да, он спрашивает меня, как честного человека, и готов поверить мне на слово! Еще раз – известно ли моей маменьке, что меня нет дома? Мое смущение, прибавил он, выдает меня, и он готов прозакладывать черту свою голову, что ей это неизвестно.