Маскарад Пастернака — страница 3 из 5

Наверное, гонения и преследования обязывают к этой бесполезной и гибельной позе, к этой стыдливой, приносящей одни бедствия, самоотверженной обособленности, но есть в этом и внутреннее одряхление, историческая многовековая усталость.

Я не люблю их иронического самоподбадривания, будничной бедности понятий, несмелого воображения. Это раздражает, как разговоры стариков о старости и больных о болезни…»

А ведь существовало и то самое мнение о евреях тех самых простых людей из народа. И тут уж Пастернак постеснялся выдумывать. Поэтому представительница народа, Пелагея Галузина рассуждает следующим образом о политической ситуации: «… одна штатская шваль адвокатская да жидова день и ночь без устали слова жует, словами давится». Но уже на следующей странице автор заставляет Пелагею самой себе противоречить: «Но тут же она рассудила, что не прав Валас Пахомович в своем юдофобстве. Невелика спица в колеснице эти люди, чтобы что-то значить в судьбах державы». И тотчас представительница народа вспомнила какого-то «старика Шмулевича», который «непорядок и смуту» приписывает «Лейбочкиным штучкам». Внимание! Это единственный раз упоминается в романе Лев Троцкий, фактический создатель Красной армии, крупнейший революционный политик, пламенный оратор… Однако!.. «Невелика спица в колеснице!»…

Вернемся, впрочем, к Юре и Мише. Например, в эпизоде, когда Юра впервые видит юную Лару, рядом с ним (но зачем?!) болтается Миша, как будто они – единое, но странно раздваивающееся существо. Вспоминается известная китайская головоломка: то ли вельможе снится, что он мотылек, которому снится, что он вельможа; то ли мотыльку снится, что он вельможа, которому снится, что он мотылек… Короче, вероятнее всего, это Пастернаку снится, что он – Миша Гордон, которому снится, что он – Юрий Живаго… В конце главы автор все-таки решил, как-то мотивировать присутствие Миши: Миша узнаёт Комаровского, опереточно-бульварного злодея, доведшего Андрея Живаго до самоубийства; так этот подлец еще и невинную девочку-гимназистку соблазнил! Какие-то не то «Парижские тайны» Эжена Сю, не то «Петербургские тайны» Крестовского! Однако Юра информацию Мишину о Комаровском тотчас забыл, и таким образом присутствие Миши так и осталось немотивированным (с формальной точки зрения!). А в конце романа действие закономерно продлилось в Советском Союзе, еврейский вопрос потерял остроту, а Миша Гордон и Ника Дудоров превратились в неразличимую пару абстрактных друзей-резонеров главного героя…

Может быть, вообще следовало написать Пастернаку роман о Михаиле Гордоне? Этот гипотетический роман не получился бы сонно-фрейдистским, зато получился бы в некотором смысле правдивым. А, впрочем, что такое, во-первых, правда художественного произведения? И, во-вторых, нечто подобное описал в своем романе «Пятеро» Владимир Жаботинский, променявший литературный талант русского писателя на мелочно-хлопотливую участь политика-сиониста. Произведение вышло легким и даже и написанным хорошо, а вот глубоким не вышло; при всех своих несообразностях «Доктор Живаго» глубже…

Но Борис Пастернак предполагал, как мы уже убедились, радикально решить еврейский вопрос каким-то странным, даже не предполагающим обряд крещения, переходом в христианство. Но в какое христианство? Не случайно в юности он был современником всевозможных мистико-религиозных поисков и метаний – от Прекрасной Дамы Блока и Софии Соловьева до «Серебряного голубя» и штайнеризма Андрея Белого… Пастернак, в свою очередь, увлекался христианством именно как еврей, то есть его совершенно не устраивало каноническое православие. Кажется, пришло время напомнить, что ведь и Льва Толстого вроде бы не устраивало… Однако нет! Толстого не устраивала некая «внешность», сугубо обрядовая сторона; Пастернака же не устраивала именно суть канонического православия. Поэтому он стал придумывать свое, собственное христианство; понимая, тем не менее, что лучше всего будет передоверить это свое христианство для изложения его принципов именно русским людям – Николаю Веденяпину, Симушке Тунцевой и всё тому же Юрию Живаго. Главной в этом процессе передоверия сделалась, конечно же, фигура Николая Веденяпина; характерно, что бывшего священника, расстриженного по собственному желанию, то есть по собственному желанию решительно отошедшего от канонического православия. В Российской империи существовало духовное сословие, то есть сословие священнослужителей. Но Николай Веденяпин, оказывается, принадлежал к дворянскому сословию, «…у него было дворянское чувство равенства со всем живущим». Не будем даже и пытаться понять, что это было за чувство. Вернее всего, это было чувство зависти еврея к самой возможности аристократического происхождения на русский, европейский манер. Конечно, и дворянин мог сделаться священником, но при каких-то особенных обстоятельствах, обосновать которые автор романа не потрудился… Но вот, кажется, сейчас начнется полемика, спор Веденяпина с ехидным и «похожим на американца» (!) Воскобойниковым. Однако никакой полемики, никакого реального спора не получится; просто потому что Пастернак делает своего любимца Веденяпина правым априори! Монолог Веденяпина о Христе и истории памятен всем, кто читал роман. И все же рискну напомнить:

«…Я сказал – надо быть верным Христу. Сейчас я объясню. Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть ее обоснование. А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Евангелии. Вот они. Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющей сердце человека и требующей выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы. Имейте в виду, что это до сих пор чрезвычайно ново. Истории в этом смысле не было у древних. Там было сангвиническое свинство жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель. Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн. Века и поколенья только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме…»

Возможно, конечно, начать высказывать свои мнения относительно идей, содержащихся в Евангелии; то есть, имеется ли там «идея свободной личности», и насколько хороша «идея жизни как жертвы». И почему это люди в эпоху античности жили не в истории, а лишь в правлении нехороших римских императоров. И как это возможно: преодолеть смерть, то есть твою конкретную смерть, если ты не веришь в Рай, к примеру… Но Юрий Живаго, утешая весьма своеобразно Анну Ивановну Крюгер в ее смертельной болезни, как раз и заявляет, что христианская идея Воскресения ему чужда, форма ее «грубейшая» и предназначена «для утешения слабейших». Но взамен канонической идеи Воскресения он может предложить лишь идею о том, что Анну Ивановну будут помнить близкие и родные. Спасибо, «грубейшая» каноническая идея Воскресения все-таки яснее, утешительнее и лучше! Не симпатизирует каноническому православию и фактическая ученица Веденяпина, Симушка Тунцева:

«…Наверное, я очень испорченная, но я не люблю предпасхальных чтений этого направления, посвященных обузданию чувственности и умерщвлению плоти. Мне всегда кажется, что эти грубые, плоские моления, без присущей другим духовным текстам поэзии, сочиняли толстопузые лоснящиеся монахи. И дело не в том, что сами они жили не по правилам и обманывали других. Пусть бы жили они и по совести. Дело не в них, а в содержании этих отрывков. Эти сокрушения придают излишнее значение разным немощам тела и тому, упитано ли оно или измождено. Это противно. Тут какая-то грязная, несущественная второстепенность возведена на недолжную, несвойственную ей высоту…»

Но главное, вероятно, сама невозможность или – напротив – возможность бескрайней, бесконечной полемики со всеми подобными высказываниями. Ведь перед нами идеи, которые нельзя доказать, а, стало быть, и опровергнуть нельзя, как нельзя ни доказать, ни опровергнуть мнение о том, сколько чертей помещается на острие иголки!..

А теперь приглядимся внимательно к самому близкому окружению главного героя романа. Начнем с Иннокентия Дудорова. В самом начале знакомства с Никой, еще мальчиком, мы узнаём, что его мать – урожденная княжна Эристова, грузинка, и зовут ее, конечно, Ниной («грузинка Нина» – такое же клише, как и «черноглазый еврей»; а еще можно вспомнить любимую героиню романов Чарской, грузинскую княжну Нину Джаваху!). Побывав в Тифлисе, Ника запомнил лишь большое дерево; это немножко странно, а, может, и не странно, ведь то, что Дудоров – грузин, инородец, только заявлено в романе, но никак не развито. Впрочем, «княжеское», аристократическое (даже и незаконное) происхождение призвано как бы сглаживать сам факт инородчества. Но далее: мать Тони, жены Юрия Живаго, урожденная Крюгер; ближайшая подруга Анны Ивановны – Шура Шлезингер. Саму Тоню тотчас узнают на Урале, куда семья Живаго приехала, спасаясь от московских беспорядков. Тоня – «Вылитый Крюгер», то есть внешне – совершенно немецкий тип. И снова Пастернак забывает развить эту Тонину особенность, лишь наметив инородчество. С грустной иронией относится автор к «русскому патриотизму» инородца, русского немца Гинца. Патриотизм этот так неуместен и странно комичен, что убийство Гинца русскими солдатами происходит с невольным смехом. Одним из клишированных образов русской литературы являлся интриган поляк; автор романа «Доктор Живаго» противопоставляет «плохого» юриста, поляка Комаровского, «хорошему» юристу, отцу Миши…, Немного пригл