– Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, – летела, бежала: скорее, – скорее, —
– скорее – – на жесткие стекла.
Так – птица: увидев маяк, на него, как на солнце, бросается; птица бросается в смерть.
И ей смерть: видеть, —
– как —
– из-за ситцевых звезд краснопалого кресла старик одноглазый малютке, милеющей личиком, с искрами солнечно-розовых прядок, – приносит свой глаз; а малютка – в сиреневой шапочке, ручками веер раскрывши, как райская птица – на дереве жизни – качается!
– Нет!
И – отдернулась.
____________________
Этот ребенок седой – ей давно дорогой, потому что в утопиях, ею растимых, есть корень, ей в душу вцепившийся: за руку взяв старика одноглазого, в вывизги рыва планеты швыряемой, под колесом Зодиака по жизни вести, чтоб вину дорогого, родного, другого, как долг, – пронести!
Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.
Смерть: преступить порог дома: —
– порог —
– ее рок!
Шарки: шаг пешехода —
на Козиев Третий!
Как шамканье страшных старух…
____________________
Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —
– что —
– с бесполезной жестокостью больно катаемое
и усталое сердце —
– разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?
____________________
– Ты – чего топчешься? Шла бы.
Икавшев тулупом дохнул за спиной.
Вот – Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и – погас вдоль заборов: ждут обыска.
Ей ли, порочной преступнице, – переступить порог: рок!
Разговором подергались
Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем – холодным, прокисшим, лимонным, – вдруг выбросил вверх:
– За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!
Тут встрепенулся профессор:
– Да, ты, брат, – тащи меня к ней!
– Ну-с, – она-с!
Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.
И – бацнула входная дверь; и – казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:
Легка на помине!
И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.
А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
– Что? – Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
– Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик – кричмя.
– Серафима Сергеевна?
– Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
– Ну?
– И вы – тут?
– И я – рада!
– Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице – опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», – промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
– Вы меня проведите к себе: я – боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, – узкотазая, маленькая, – наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
– везде с перекурами, —
– за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
– Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
– Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
– Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!
– Должна принести благодарность.
– Ну, ну, – с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.
И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:
– Обои сиреневые…
– Прелесть что!
– И – не прелесть!
– Сама выбирала…
– Вкус ваш!
А – что дальше? Ничто?
Нет, – «Глафира Лафитова».
– Ну, – что она?
Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то – появлялась она.
На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима – ни звука.
– Ну вот: и – прекрасно!
И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?
Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:
– Вот – тут вот: вот – уборная…
Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.
– Вот – выключатель: вода – не спускается.
И – как невинно взглянула:
– И – поговорили.
Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, – не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!
Сделалось совестно: и – помогала головкой угрюмо.
Когда б понимала, то, —
– вероятно бы, —
– с ожесточенным, с пылающим личиком ринулась бы на нее: обхватить, обогреть, уложить, как больного ребенка, в постельку; и – песенки ей колыбельные петь!
– Ну?
И обе, затиснувши ротики, бровки зажавши, протопали в лай голосов.
Плоскогрудая девочка с книксеном
Тут же профессор увидел: —
– робея, дурнея и переминаясь в пороге, из двери просунулась робкая девочка в платьице с розовым отсверком, с рыжими пятнами, с черненьким крапом; и – с книксеном.
Книксен не сделав, стояла с открывшимся ротиком, платье свое теребя.
Зарябило в глазах: точно рой черных мушек в глаза ему кинулся, с платья снимаясь.
Во что-то нацелясь, он сдернул очки, потянувшися носом разведывать воздух.
– Жена моя, – скалясь, как тигр, руки выбросил Тителев, – Элеонора!
И в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами. Шаркнул профессор, теряяся:
– Рад!
А Леоночка, лобиком бросив свою завитую головку, бодаясь головкой, отпрянула в тень, потому что профессор спиною вдавился между Серафимой и братом.
Как будто в бега друг от друга пустились: спинами!
Тотчас, взяв в руки себя, —
– Рада!
– Рад! —
– Руки сжавши друг другу, присев друг пред другом на кончиках кресел друг друга разглядывали.
И профессор с лукавою шуткой провеял на Тителева белым усом.
– Я вот-с… Говорю себе: ясное дело, – супруга твоя еще маленькая… Кашку кушает!…
А Леонорочка, ставши живулькою розовой, взором на нем откровенно занежилась; будто весеннее солнце блеснуло в глаза, а не этот косматый старик, на нее поглядевший с лукавою лаской; как дерево зыбкое, вдаль уплывая вершиной за ветром, корнями привязано к твердой земле, – так она свой порыв передерживала: в ноги пасть; и на мужа косилась украдкой, разглядывая удлиненный затылок, – и узкий, и волчий: волчиная стать, волчьи уши, прижатые к черепу: —
– знала она, что – овца: в волчьей шкуре; и стало ей жалко его.
А профессор – медведица!
Стала живулькою розовой, чуть не спросив.
– А что Митенька?
Передержала себя: это быль; но быль – пыль!
И припомнилось ей, —
– как —
– схватяся за львиные лапочки кресла, вскочив, чтоб бежать, будто – орангутанг, не «отец», рассыпался профессор в любезностях!
Бегством все трое пустились в переднюю, где он кота с перепыху надел на себя вместо шапки, «отец» – с перекошенной, злою гримасою; он – с перетерянным плачем: сквозь смех.
Так последняя и роковая их встреча, – единственная, – отпечаталась в памяти!
У Серафимы же вырвалось:
– А!
Встрясом плечи.
– Вы что? – Никанор.
– Нет, что с нею? – склонясь к Никанору. – Откуда болезненная экзальтация эта?
– Так чч-то, – Леонора Леоновна к брату, Ивану, всегда относилась с горячей сердечностью, – строго одернул ее Никанор.
Но прищурясь, он борзеньким носиком быстро поерзал меж ними: как будто в обоих – свое, недосказанное, переглядное слово.
Встав в тень, Серафима опять поманила кивочком:
– Зачем она так беспокоит его?
– То есть – как?
– Ну, – не знаю.
А взгляд Леоноры как бы говорил:
«Много, много воды утекло».
И тонула в глазах своих собственных, густо синя папироской и выставив ручку, точеную, точно слоновая кость.
Серафима подумала:
«Что за претензии?»
Эти претензии воспринимала она, как порыв – неестественный.
Брат, Никанор, не ответивши ей, перестегивая пиджачок, подсел к брату, Ивану:
– Как, что?
– Как тебе – эдак, так – Леонора Леоновна?
– Мы… да какая-то, да-с, дергоумная барышня, – скрылся от брата усами.
– Она уже – эдак.
– Как?
– Дама!…
– Забавная барышня-с…
Твердо упорил, задумавшись явно; и, явно, – над ней.
Вдруг стараясь занять разговором ее, – но таким, каким дряхлые старцы стараются, став еще более дряхлыми, выставить в шутку шестнадцатилетних девчонок пяти-шестилетними пупсами – рявкнул он:
– Котиков любите-с?
Вновь, точно дерево, в ветер рванувшееся, Леонорочка, пальцы ломая, – к нему; и опять, точно дерево, корнями привязанное, оглянулась на мужа: сидел, уцепившися пальцами в кресло, не слыша, не видя стальными глазами; ж