Тучный Велес, вынимая сигару, не видел его: только кресло; и воздух: над креслом; бесило, что он называет себя Эдуардом Мандро, – не Друа-Домардэном, хотя состав букв и количество их – одинаково; установили врачи: паралич; почва – сифилис; что же, – одних превращает болезнь эта – в Ману[125], других превращает – в «Мандро»!
И Мертетев взорвался; ладонь над щекою занес:
– Издеваетесь?
Пальцы, щипавшие воздух, не дернули уха; они заигра. ли в дрожалки; казалось, все вместе сорвутся и будут вы. крикивать хором багровые ужасы —
– в лондонский тон, в бронзу ламп, в жирандоли и в черно-лиловые шторы!
Один Непещевич никак не дрожал.
И Мертетев, отставши от уха, стыдясь, растирал о ладонь свой кулак:
– Сумасшедший вы есть: сифилитик несчастный!
«Несчастный» сказал, отвечая на жест заушения, а не на слова, внимая себе, как другому:
– Я правду сказал.
И казалось, что он подавился, схватившись за грудь, на суровое поле обой: с красным просверком; не понимал: коли пишут, что пулей убили, – зачем де-Лебрейль чемодан собирала на фронт?
– Чего медлите?
Спинами все повернулись и громко кричали о нем: точно то, что сидело и громко икало в рот Мирре Миррицкой, – . сидело, зашитое в куль.
– Невозможно ему в таком виде являться в курительную: его издали надо водить.
Он подшучивал:
– Я точно мамонт, показанный в дали времен!
Так кончалось общенье: с животным, растительным царствами; мир минеральный остался: железная проволока, гвозди, штопоры!
– В далях времен: с павианом мандр…
Руку отвел, – ту, которую Тертий на рот положил:
– Виноват: говорю, – с павианом мандрил.
Задышал (точно били), вперяясь в Велеса, который ведь был безоружен, – сутуло и тупо шарча, дуя губы сплошной шансонеткой, чтобы над оранжево-карим ковром, заглушающим шаг, на котором разляпана дикая, синяя, кляксина, и – с места сорваться в кровавый канкан!
Это чудище встало: и вышло с попышкою, их уведя за собой.
____________________
Есть в паноптикумах перед пыльною шторой доска: «Просят дам и детей не вводить»; но вы входите; и натыкаетесь на восковые, холодные куклы, одетые в пыль и протреп сюртуков, со вставными глазами; и – с идиотическими, удивленными, детски невинными, но бородатыми лицами, в галстухах, в черных жилетах, в очках, с обнаженной рукой или с пяткой, покрытой прыщами, гангренами, – сделанными
Интендант тинтентант
Телефонное ухо: с далекими центрами соединили его затрещало:
– Спасение есть!
Пустотряс: кто спасет?
Тук: турусы: – тарелки, плеск пяток; рассыпали пуговицы роговые; рога, шаг – спасителя – по коридору!
Он – выскочил.
Пуст коридор; но – два глаза в конце.
Свет?
Нет —
– глаз офицера высокого, с тонкою апоплексической шеей и с синим совсем сумасшедшим, от бешенства диким, лицом!
Офицер, захватясь за бородку, вперился в то место, которое стало «Мандро», как в тарантула скачущего, вызывающего в нас мгновенно же два рода чувств: прочь бежать, раздавить.
И услышалось издали, как клокотание тонкого горла, сжимаемого подлетевшею к горлу рукой.
И Мандро:
– Что вы так?
Никого!
Было: числясь Друа-Домардэном, уже отчислялся от всяких «друа» на Друа; и хотел сигануть через кресло – оранжево-пепельный фон, – как пожухлая шкура распластанного леопарда.
Хотел сигануть в темно-черные пятна на бронзовом темном, как шкура боа, – коридора какого-то; из глубины коридора хрипел синебакий; не горничная выбегала на зов и; и – когда это было? И – где?
И не вспомнилось.
Ассоциация вспомнилась; она бессмысленна: мелким петитом, без шпон, сочетание букв – «Интендант Тинтентант».
Водосточная крыса – в захлопе метается; случаи были, когда разрывалось крысиное сердце.
Лизаша, Лизаша!
А дни проходили.
Закончено, разрешено: ликвидация органов; урегулирован этот вопрос, «пересчитаны» ребра; есть метка в жилете куда ставить дуло, когда они с «этим» приступят.
Готово!
И можно сидеть, опочивши от дел; сутки – ящики выпростанные – века; и четыре недели – три тысячи лет – с того мига, когда стал готов; а в желудочках мозга катались какие-то шарики воспоминаний (в обратном порядке); причины, как следствия, виделись роем возможностей; переживалися многие жизни в одной.
Малакаки, гречонок, – пред торчинской лужей помедлил, – скотину Мандро, его усыновившую, верно б не встретил: сидел бы под вывеской: «Губки»; на жизненной линии точки суть пересечения линий, которые все перемыслить – стать – декалионно-животым и декалионно-головым, разбухнувшим: в судьбу судеб!
И Друа-Домардэн, разнесенный на буквы, – «дээр», «уадэ», «оэма», «эрдеэн» – и Мандро, и Мордан, и Моран, и Роман; подуляции – Наполеона, бушмена, убийцы родителей, – Kappa; и – Марра!
Мандро – сумма всех воплотимых варьяций; он стал спекулянт.
– Вы артист спекуляций, – ему говорили.
Он мог бы сравняться с Рокфеллером; и среди русских дельцов пройтись поприщем слав; ноги быстро всучив в камергерские, белые брюки, сигал бы еще, чего доброго, он в золотой, оперенной едва, треуголке – семидесятипятилетней развалиной!
Зуд любопытства его, безыменку, в рои, безыменок, – увы, – засосал; рой в роях – гадил, резал, насиловал, падал – в одних роевых, становящихся, нигде не ставши: «кабы» да «как бы»; но «кабыба» такая – тоска.
Все рванулось в нем вдруг:
– Если б был!
О, он знает теперь, что звездило, откуда звездило: —
– из глаз и тогда понимавших его, не понявшего вовсе себя: —
– из глаз: дочери!
О, о, – что сделал с ней!
Она увидела – спрутище!
Переменить точку зрения ей; и – какая бы жизнь началась?
– О, верните ее! Дайте только возможность вернуться, – начать!
Дайте только возможность сказать:
– Я, Лизаша, теперь, неувиденное всею жизнью своей смертью увидел, чтоб жить!
С огромной, как хобот, рукою
Де-Лебрейль и Миррицкая, Мирра, однажды пошли посмотреть на него; в половине двенадцатого; он, белея глазами, теряясь сознаньем, сидел, отвалясь, точно камень.
И – он им сказал:
– Подойдите – не бойтесь меня; дайте выпить: я силы теряю.
Они же стояли, как мертвые; не подошли, потому что его как и не было: дергались губы одни.
И пошли к Непещевичу: посовещаться:
– Он просит воды; не послать ли за доктором?
– Только натерпитесь муки вы с ним, – Непещевич советовал, – лучше оставьте его.
В половине второго вскричал:
– Приближается.
Выкинулся в коридор.
И пустой коридор огласился, как рукоплесканием, шлепами ботиков под потолок, возвещающих —
– о прохожденьи вселенной сквозь место, где гибла другая вселенная: декалион лет назад!
____________________
Это в светлостеклянных, раздавшихся шире и выше пустых коридорах, с портала (парламента точно), под выгибом свода, между двух колонн облицованных —
– топал —
– профессор Коробкин —
– в облезлых, медвежьих мехах, наставляяся котиком, как клобуком, на Мандро, бросив руку вперед, —
– держа вспыхнувший диск в позе дискометателя: это был – отблеск!
Он шапку сорвал; и остался в своей седине, точно в шлеме гребнистом; рука показалась огромной, как хобот, в прорезе осолнечном; корпусом еле дотягиваясь до руки, он бежал за рукой бородой освещенной, как будто светильню держа и боясь ее выронить.
Бег этот, вляпанный в уши, – сотряс; и отпрянул Манд, ро, не узнавший профессора: – тот ведь был – темный двуглазый, с каштановою бородою, с налитыми лукавством щеками; а этот – седой и худой, с прощербленным лицом, перестроенным силой, переосвещенный; вишневого цвета вцарапанный в шрам; коленкоровочерный квадратец на глазике; – нос, окрыленный бровями, как кариатида, поддерживал крутой лоб, на котором морщины, схватясь, быстро сделали: – «же», «и», «з», «н»!
____________________
Отпечаток в глазу дольше держится в миг потрясенья; светящийся контур от ели, торчащей вершиною в небе, когда перебросите глаз, точно с ели снятой, вырезается в небе; в минуты волнения – контур отчетливей.
Это доказано Гете.
Мандро, потрясенный все эти последние дни до развала мозгов и составом, увидел вокруг головы – световую, вторую, огромную, ширившуюся; прижатый к стене, он закрылся рукою; сквозь пальцы увидел: стен не было; был – дым из глаз (очки черные портили зрение); и, как оптическая аберрация, вляпанная в горизонт: фотосфера – – огромной, безлицой главы, напечатанной, как на пластинке, —
– из дикой вселенной, в тот миг просекающей: нашу вселенную!
В корне взять
В то же мгновение локоть толкнул со спины.
И – профессор, приземистый, крепенький, быстренький, видясь заплатой, пылинкою каждой, морщинкою каждой, прорявкал:
– Ах – да-с: виноват-с!
И пронесся: на двери в двенадцатый номер; на номер двенадцатый выпятил нос; и отчетливо тяпнул:
– А-с?
– Рядом! —
«Дом» – точно пощечиной эхо отляпало в ухо!
Профессор, увидев Мандро и его не узнав, подсигнул:
– Извините, пожалуйста, – это…?
И видя открытую дверь, трижды стукнув, – в тринадцатый: пуст; на Мандро повернулся.
В двенадцатом тоже услышали; нос показался оттуда.
Мандро, за профессором в номер влетев, ключом щелкнул; им в спину шесть пяток прощелкало: по коридору, – к тринадцатому.
И тут скинулись, точно наушники, уши: с ушей; катарактами спали два глаза: с глаз; а обертоны, слагавшие звук диких воплей, изведанный, странно кивнули из «в корне взять», и «извините, пожалуйста», как роковое, ужасное: —
– 3-д-раа-в-с-т-в-у-й!
Видно, в спине у Мандро скрыто память сидела; нашептывая – в тридцать месяцев —
– о, —
– капли красные: капали!
Тут и орнуло, с Мандро: из Мандро:
– А!
– Узнал!