ленно поворачивается вокруг своей оси на 375,5 градусов в час. Вместе с крестом. Ты скажешь: этого не может быть! И будешь прав. Но через несколько секунд кто-нибудь из недавних скептиков обязательно произносил: «И все-таки она вертится. Чуть-чуть уже сместилась». Конечно, с моей стороны было бы нескромно сравнивать свои легкие жизненные неудобства со страданиями тех, кто шел на костер. Но, дорогой Ефим, положа руку на сердце: не по этой ли схеме людям внушили, что вертится земля? Теперь они об этой проблеме даже не задумываются, они уже, можно сказать, рождаются с этим далеко, прямо скажем, не бесспорным убеждением. Как и с тем, например, что Вселенная – бесконечна. Ну кто, скажи на милость, эту бесконечность видел? И таких примеров можно привести множество. Моя же задача более конкретна – создание иллюзий для удлинения человеческой жизни. Ты ведь сам говорил за столом (помнишь ту квартирку рядом с Невским, где ты еще пил водку сразу из двух рюмок?), что жизнь – это избавленье от иллюзий. Следовательно, чем больше иллюзий, тем длиннее жизнь. Я эту формулу углубил, опытным путем убедившись, что жизнь наша – не просто иллюзии, а иллюзии, в которые мы свято верим. Фактор веры никак нельзя исключать. Поэтому, повторяю, я и вижу свою великую задачу в том, чтобы посредством увеличения иллюзий удлинять человеческую жизнь.
Люди просто рождены для того, чтобы им что-то внушали. Поэтому им и внушают. И когда мне говорят, что попадаются отдельные экземпляры, не поддающиеся внушению, я этому не верю. Бывали, конечно, среди туристов дотошные диссиденты, которые изначально ставили под сомнение компетентность групповода. Спросит, например, такой с ехидной насмешкой: «А не скажете ли, уважаемый, как фамилия архитектора, построившего это здание? А то я что-то запамятовал». И ждет, собака, моего провала. Но у меня на такие случаи всегда был ответ: «Этот бывший доходный дом построен по проекту известного русского архитектора Андрея Штакеншнейдера». И все, никаких вопросов. Умных нет, а дуракам какая разница, кто его построил? Штакеншнейдер так Штакеншнейдер. Народу-то что?
Но дело не только в архитектуре. Важен еще и личный пример. Как-то привезли мы туристов из Сибири на обед. А было это тогда, когда только-только появились чайные пакетики, и сибиряки их никогда еще не видели. Так вот, выдали им горячую воду, сахар и эти самые пакетики. А что делать с ними – сибиряки и не знают. Видя такое дело, я сначала сожрал сахар, потом взял пакетик в рот и стал прихлебывать кипяток. И что ты думаешь? Все тридцать человек сначала сожрали сахар, взяли пакетики в рот и стали прихлебывать кипяток. Зрелище – незабываемое: из тридцати ртов свисают тридцать ниточек с цветными бирками. И если бы не вмешательство никому не нужных просветителей, так бы и пили чай по всей России-матушке. Потому что экскурсовод, дорогой Ефим, это не просто так. Это учитель жизни. Это проводник, подобный дантовскому Вергилию. Это человек, на многие годы вперед определяющий бытие и сознание.
А теперь прощай. Но в заключение хочу тебя предостеречь: ты встал на опасный путь прозаика, чреватый сменой привычек, убеждений и потерей качества. Поэтому позволь напомнить тебе стих, адресованный злыми современниками поэту Илье Эренбургу в те дни, когда он, окончательно перейдя на прозу, сотворил роман «Буря»:
Говна полно в литературе.
Об этом знают все давно.
А он, мятежный, пишет «Бурю»,
как будто «Буря» не говно.
Вот на этой назидательной ноте разреши закончить. Хоть сам я назиданий не люблю, но ради друга готов поступиться принципами. Виталий».
Сопровождаемый огромным черным котом и утопая в собственных пейсах, памятник Рабиновичу не только ходил и разводил руками, но еще и нагло разговаривал, совсем как его однофамилец, поэт и алхимик Вадик, который никогда не упускает случая высказаться. Поэтому, усомнившись в его подлинности, я и ляпнул:
– А памятники разве ходят?
– Э-э-э, молодой человек, – укоризненно сказал памятник Рабиновичу. – Я вижу большую небрежность в вашем образовании. Памятники не только ходят, они даже скачут. Или вы забыли, как скакал по Петербургу Медный всадник за бедным Евгением? Еще как скакал, я вам скажу! Нынешняя молодежь в Одессе думает, что «Петр I» – это только салат из меню кафе «Фанкони», которое, кстати, теперь расположено не там, где раньше. Таки нет – это еще и памятник. А как ходил Командор! Боже мой, как ходил Командор! Он же не ходил – он ступал! Вы можете себе представить, чтобы я ступал, как Командор? Нет, вы не можете себе это представить. И правильно! Потому что я не Командор, я – Рабинович. А это говорит о многом, если вы понимаете.
– Но все эти памятники выдумал Пушкин, – упорствовал я.
– Э-э-э, молодой человек, – обиделся за Пушкина Рабинович, – Пушкин ничего не выдумал. Что он мог выдумать, этот Пушкин? Не хотите ли вы сказать, что он и Терца выдумал? – подозрительно спросил он. – Такое не выдумывают. Такое можно только породить. И он его, таки да, породил совместно с небезызвестной в ту пору в Одессе красавицей и воровкой Маней Терц, в девичестве – Матильда фон Рябоконь. А произошло это в июле 1823 года на шикарном ложе «Северной гостиницы», принадлежавшей известному французскому негоцианту Шарлю Сикару. Таким образом, Терц – внебрачный сын Пушкина. И чтоб ваш Синявский так был здоров, если он знает, в какую семейку он попал.
– Не верю! – категорически заорал я. – Ни одному слову не верю! Если бы это было так, все бы уже знали. Все загадки про Пушкина уже давным-давно разгаданы.
– Это не загадка, – возразил памятник Рабиновичу. – Это целый бином. Можете дать ему название «Бином Рабиновича». А? Хорошо звучит? И, между прочим, ни один бином еще не отгадали.
– Все равно не верю, – упрямился я.
– А вы проверьте, – поощрил Рабинович. – Обязательно проверьте. Правда, они, – тут он почему-то заозирался по сторонам, – они попытались замести следы. Они даже ту самую кровать, ну, вы понимаете, какую кровать, украли и куда-то дели. Но бог все видит. И каждая кровать, которой они пытались заменить ту, ну… вы понимаете, прежнюю кровать, так вот… все эти кровати тут же разваливались. И так разваливались, что ни один одесский столяр их не мог больше собрать.
– Подождите, но Синявский – это Синявский, а Терц – совсем другое дело.
– А что, вы их как-то отличаете? – удивился Рабинович. – Вы хоть знаете, что у них на двоих была одна общая жена? Милая, надо сказать, женщина. Не дай бог такую в дом. Чтобы люди не подумали что-нибудь лишнее, она выступала сразу под несколькими фамилиями, и даже, скажу вам по секрету, имела не один день рождения, как у всех людей, а целых два. Так вот, даже такая жена их не отличала. Впрочем, как и они ее. Когда она по утрам спускалась к завтраку, они ни за что не могли понять, какая из них будет разливать чай – та, что родилась до Нового года, 27 декабря, или та, что появилась на свет после него – 4 января. А вы говорите.
Бред какой-то!
– Но… Но этого не может быть, – упрямо твердил я. – Терца я видел на Привозе не далее как сегодня.
И тут же заткнулся. А с чего это я взял, что это был Абрашка Терц? И не схожу ли я с ума? Ведь если даже так, то лет-то ему должно быть сколько? Нет, полный бред.
– И что из этого следует? – Радостно отозвался этот кусок скульптуры. – Вчера на Приморском бульваре я видел императрицу Екатерину под ручку с графом Орловым, чтоб они были здоровы. Люди есть люди. Они живут когда хотят, где хотят и с кем хотят. Вы еще в этом убедитесь, мой юный друг. Это только мне не повезло. Я должен, как привязанный, стоять на камне в саду. А этот Цербер, этот Навуходоносор, этот директор музея, чтоб ему понизили зарплату, смотрит, чтобы я никуда не ушел, и чуть что бежит за мной по улицам, как пятый номер трамвая бежит к Ланжерону.
Только этого мне не хватало. Ну кто мне, в конце концов, этот Синявский? Не брат и не сват. И что я вообще о нем знаю? Да ничего. Статью мы с ним, правда, напечатали: «Что такое социалистический реализм?» Все еще побаивались, нос воротили, а мы напечатали. Замечательно. Хотя что это за реализм такой социалистический, по-моему, до сего дня никто не знает. И чем он отличается от капиталистического? И за все это меня уже который год этим Синявским преследуют. На севере – эти, как их? – спецработники. А на юге – Терц с Рабиновичем. Он везде, этот Синявский. А теперь еще и родственничек у него, видите ли, отыскался почему-то на мою голову.
Хотя, что я вообще знаю о том отваре или растворе, над которым он колдовал? Да ничего не знаю, кроме того, что он сам выболтал про метафору. Правда, догадываюсь, что ему именно это и нужно-то было: быть везде и сделаться всем. А иначе зачем он, начавший свое перевоплощение средствами литературными, через какое-то время, как чертик из табакерки, выпрыгнул из печатных страниц и пошел в таком, простите, непотребном виде шляться по миру, путая (если не сказать – запудривая) мозги всякому достойному человеку по всей Европе?
И Рабинович, наверно, прав. Как можно было определить, где там Синявский, а где Терц, если из Синявского в самый неподходящий момент вдруг выскакивал Терц, а из-под похабных усишек Терца вдруг ни с того ни с сего начинал смущенно улыбаться Синявский?
Этот с виду тихий московский интеллигент, книжный червь, можно сказать, перевоплощался то в отца русской демократии, то в ее врага, то в лагерного заключенного, то в благопристойного профессора Сорбонны, а то и вовсе – страшно вымолвить! – в покойника с пиратской повязкой на глазу. Поэтому многие и терялись в догадках, не понимая, как к этому всему относиться. Если, например, изображать к нему любовь и уважение, не плохо ли это кончится? А если, наоборот, не любить и высказать все, что думаешь, не кончится ли это еще хуже? И не влипнешь ли в какую историю? Хотя, с другой стороны, а что можно было высказать? И что можно было думать, если подобное поведение не вмещалось ни в какие рамки, не лезло ни в одни ворота? Ни в новые, ни в старые. Только в ту самую щель, в которой он сам прятался от истории после того, как однажды в недобрый день отворил ей дверь.