Маски духа — страница 21 из 26

– Зато у вас нет моря.

– Моря нет, – согласился он. – Пока нет. Может быть, еще будет.

А я помнил, что море уже было. Сентябрьское море играло барашками, и тысячи солнц, перепрыгивая с волны на волну, заливали берег. А вдоль берега, как раненая чайка, ходил тощий, немного сгорбленный человек, вглядывался в волны и выкликал: «Лиля! Лиля!» И это звучало, как «гули-гули». Будто он скликал голубей. А она все не выходила из воды. И он звал, звал. И она вышла.

Меня тошнит, что люди пахнут телом.

Ты вся – душа, вся в розовом и белом.

Так дышит лес. Так должен пахнуть бог.

«Так должен пахнуть бог».

Кажется, Григорий Померанц научил его в письме не умирать. То есть, как он писал, для того, чтобы жить в вечности, не обязательно умирать. Просто надо научиться жить в вечности при жизни. У Померанца получалось. У него уже нет. Наверно, было поздно. И не только для него.

Вечером он прочел:

Нам век тяжел. Нам братья не друзья.

Мир обречен. Спасти его нельзя.

Не он обречен – мир. Но продолжал выкликать: «Лиля-Лиля!» И со сцены громадного московского зала, сразу после своего очевидного триумфа, на глазах пяти тысяч удивленных людей вдруг выскочил к еще не выключенному микрофону и как тогда – в море, так и тут – в зал: «Лиля-Лиля!» «Гули-гули».

И белые голуби, раздирая крыльями уставший воздух, дружно взмыли к потолку.

* * *

В нем иногда говорил бухгалтер:

– Зачем вы тратите деньги на звонки? Это же дорого. Я знаю, что вы приезжаете утром, знаю. Мы вас ждем. Ждем, говорю! Встретим на вокзале – и сразу к нам, завтракать. Зря вы звоните. Это ж сколько денег уйдет!

Да, иногда в нем говорил бухгалтер трамвайного управления, который много лет каждое утро являлся на службу, надевал нарукавники, доставал счеты и морщил лоб. Только нежно любившим его сотрудницам ни за что было не догадаться, что кроется за этим наморщенным лбом.

* * *

– С Чичибабиным будьте поосторожнее! Может скомпрометировать, – тогда же, на том же пляже, предупредил известный критик Сарнов, сотрудничавший в известном же журнале, занимавшемся исключительно вопросами литературы.

– А в чем дело?

– Он на всех углах кричит, что его лишили родины. Значит, жалеет о распаде Советского Союза. Будьте осторожнее.

Да-да, я тоже начал припоминать:

С мороза душу в адский жар

Впихнули голышом.

Я с родины не уезжал.

Чего ж ее лишен?

* * *

– Представляешь, – возмущенно пожаловался Рейн, – ресторан закрыт, у проводницы нет ни хлеба, ни колбасы. Даже чай не обещает. Что будем делать?

– Ничего. Спать. Утром в Харькове Борис Алексеевич обещал встретить и сразу повести завтракать.

– А я сейчас хочу есть! – заявил Рейн. – В поезде человек должен есть. – А помолчав, добавил: – И пить. Я – первый поэт России, а они даже не могут дать мне колбасы с хлебом. Кстати, Иосиф Бродский тоже говорил, что мир уже не спасти, но одного человека еще можно.

– Понятно. И этот человек – ты. Возьми у меня в сумке бутерброд и считай, что я выполнил завет Бродского.

Рейн засмеялся, но бутерброд взял. Тщательно прожевав, констатировал:

– Колбаса не того уровня. Не первый сорт. Мне не соответствует.

Конечно, первому поэту нужна первосортная колбаса. А где на них напасешься? Все – первые. Ни одного второго не видел.

– Смотри, как получается, – продолжал Рейн, – раньше, когда мои стихи не печатали, их все читали. А теперь, когда все напечатали, читать перестали. Знают, что есть Рейн, друг и учитель Бродского. И все. Почему так?

Вообще-то, этот вопрос надо задать Дмитриеву. Это он у нас мастер коллективного бессознательного. Хотя и я знаю, что Рейн изрядно вляпался. И поделом. Нечего у Лиснянской сначала одесскую колбасу таскать, а потом распространять слухи про то, как они с той же Лиснянской вместе летели в самолете из Питера в Москву, и какой в этом самолете был первоклассный бассейн, и как они там весь полет плавали, с Лиснянской же. Хотя Лиснянская сама мне признавалась, что плавать на лету не любит, потому что ее сдувает. И нечего такой слух распространять. Потому что у нас ведь как народу скажут, так он и воспринимает. Скажут, что земля вертится, – значит, вертится. А скажут, что Рейн с младых ногтей был другом и учителем Бродского – все, пиши пропало. Теперь он не первый поэт, а первый друг и учитель. На веки вечные. И не он, кстати, один. Кто у нас, к примеру, Николай Огарев? Никто не знает. Знают только, что он друг Герцена. А Мариенгоф – друг Есенина точно так же, как Кюхельбекер – друг Пушкина. У Асеева другая кличка – соратник Маяковского. Хуже всех досталось Николаю Гумилеву. До поры, пока в конце восьмидесятых его стихи не появились в печати, нынешние поколения считали его исключительно мужем. Расстрелянным мужем Ахматовой. А что все эти замечательные люди сами по себе делали, без друзей и жен, никто почти и не помнит. Поэтому вывод прост: не надо иметь друзей. И жениться не надо. Я вот тоже как женюсь – так меня нет. А как разведусь – вроде появляюсь. Правда, ненадолго. Но себя я так, к слову приплел. Я не сравниваюсь. Как можно? Я просто констатирую, что у нас такой менталитет: как скажут, так и понимаем, как научат, так и делаем. А не научат, так и не делаем вовсе ничего.

– Что делать? – говорю я Рейну. – Менталитет такой.

– А что такое менталитет? Со всех сторон слышу: «менталитет-менталитет», а что это такое?

– Менталитет – это когда человек или группа людей живут так, как удобно им, но неудобно другим. Или любят то, что другие не любят. И наоборот. То есть если мы оба любим одесскую колбасу, то у нас общий менталитет. А те, кто любит есть собак или лягушек, нам не товарищи. Ты вот куда ботинки ставишь, когда ложишься спать?

– На пол, – удивился Рейн.

– А есть народы, которые ставят ботинки на стол, или даже такие, которые весь день ходят босиком, а на ночь – надевают и так спят.

– Не может быть! – засомневался Рейн. – Это же неудобно.

– Вот я и говорю: менталитет определяется удобствами.

Ночью я услышал грохот. Продрав сонные глаза, выглянул в коридор и столкнулся с полуголым парнем, который, шатаясь, шел по вагону и держался за голову так, как будто только что протаранил ею железную дверь тамбура. Зажмурившись от света (очень спать хотелось), на ощупь добрался до уборной, отворил дверь и только было пристроился, как получил звонкий удар по голове. Открыв глаза, обнаружил, что прямо над унитазом, точнехонько на уровне головы висит огромное цинковое ведро.

* * *

Тут надо прерваться и прояснить, что такое голова, чтобы понять, как получается ее травма. Владимир Даль, например, в своем словаре формулирует так: «Голова – это часть тела, состоящая из черепа с мозгом… Голова состоит из головы собственно и лица; голова делится на лоб или чело, темя, маковку, затылок, и виски или косицы». Следовательно, я получил травму головы не посредством удара в темя, маковку или косицы, а именно точечным ударом в чело, то есть в лоб. Так бывает: если сам не бьешь челом, то тебя бьют в чело.

Хотя я прекрасно понимаю, что в наших условиях травма головы – вещь весьма условная. Гораздо чаще это нечто внутримозговое. Я вот, к примеру, хоть и не доктор, но давно научился различать внутреннюю травму головы. Еду как-то в подмосковной электричке, окликает меня мужик:

– Эй, биджо!

– Ты грузин, что ли? – спрашиваю.

– Это я грузин? – возмущается. – Да я чистокровный русский.

– А почему тогда по-грузински разговариваешь?

В ответ он говорит буквально следующее:

– А я думал, что ты грузин, потому что ты в кепке.

Тут даже энцефалограмму делать не надо. И так понятно, что у него травма головы. А что мне, простите, надевать? Треух? Так меня милиция тут же остановит. Шляпу? А может, еще и очки? В шляпе у меня такой вид, что все собаки кидаются. Потому что принимают за интеллигента. Зачем мне рисковать? Тем более что я не интеллигент вовсе. Я даже мусорное ведро в шляпе не выношу. И вообще стараюсь теперь с мусорным ведром поменьше появляться на улице. Потому что не так давно в писательском поселке одного поэта обворовали. Знаменитого. Поэтому милиции нагнали со всей округи. И та милиция воров искала. Выйдет, к примеру, какой-нибудь писатель с мусорным ведром, в тренировочных штанах и в шляпе, а милиция сразу кричит: «Стой! Стрелять буду!» И палят в воздух. А потом писателя того обыскивают и задерживают. Вместе с мусорным ведром. Воров, конечно, не нашли, но травму головы всем сделали изрядную. Ко многим мастерам пера вдохновение потом по неделе не приходило. А то и по две. И никто за эту недостачу так и не ответил. Так оно мне надо? Я лучше мусор в огороде закопаю.

Короче, наутро добрая половина пассажиров вагона имела приличные шишки на лбу. Но диагноз «травма головы» пришлось ставить проводнице.

– Ангел мой! – наградил я ее комплиментом. – Ты зачем же ведро над унитазом повесила?

Вопрос мой застал проводницу врасплох. Наморщив лоб (чело) и несколько секунд подумав, она вдруг выпалила:

– А куды я его дену?!

И вправду, сразу успокоился я, куды она его денет? Менталитет! Правда, для Рейна я версию менять не стал. Пусть думает, что все дело в ботинках.

* * *

Кромешная ночь за вагонным стеклом изредка сменялась трассирующими очередями пристанционных огней и заставляла вздрагивать. Инстинкт срабатывал незамедлительно. В последнее время я так же вжимался в пол, когда за окном кто-то неожиданно начинал выбивать ковры, – чудилась канонада. Многие посмеивались. Только Женька был серьезен и все время напоминал, что знаки-то были, подавал кто-то знаки, да мы их не видели.

Хотя видели, конечно. Потому и запомнились, как те волки, – какой-то своей гротескной, даже фарсовой обреченностью. Потому что явились там, где ни за что не должны были являться. Вп