Маски Духа — страница 2 из 26


И как раз в этот момент, видимо от жары, воздух как-то треснул, полоснул меня осколками по лицу, и показалось, что Абрашка вдруг начал колыхаться, как водоросли на лимане, и исчезать частями, будто его уже пустили на парфюмерию. А из того места, где он только что хамски себя вел, вдруг донеслось:


— Будете в Париже — мое почтение мосье Синявскому.


Остатком исчезающего сознания я успел сообразить, что расслаивается и исчезает не только Абрашка. В раскаленное небо взмывали дыни и сливались с обезумевшим солнцем. Арбузы таяли на глазах и мутной зеленой рекой неслись прочь, сметая на пути торговок и грузчиков. Столбы оглохли на очередном “оц-тоц-перевертоц”. “Сознанье, — как писал когда-то Женька, — распадалось на куски”. Последнее, что я увидел, было лицо маленькой чумазой девочки, с любопытством оглядывавшей меня огромными серыми глазами, в которых застыл немой вопрос, на который я не знал ответа. Но этот вопрос перебила склонившаяся надо мной и громко шелестевшая оставшейся грудью торговка:


— Молодой человек, а вы сами с откудова будете?


И вот с этим-то вопросом я и исчез с базара, чтобы вспомнить наконец “с откудова я буду”.




* * *



А дело было так: Авраам родил Кузнеца; Кузнец родил Портного; Портной родил Носатого; Носатый родил Лысого и брата его, тоже Лысого. А уже Лысый родил меня.


И с тех пор время от времени мне снится страшный сон про то, как меня рожают. Ну не буквально, конечно, но все-таки. Снится, как правило, глухая узкая улочка, постепенно оборачивающаяся все время сужающимся коридором. И по нему почему-то надо куда-то выходить. Причем не просто выходить, а пробираться меж торчащих из стен мокрых камней. В самом конце коридор настолько сужается, что я понимаю: все, мне не пролезть, задохнусь. А лезть надо. И тогда, от ужаса, я начинаю кричать и просыпаюсь от собственного крика.




* * *



— Так, выходит, вы именно Абрашку Терца и видели, — то ли утвердительно, то ли вопросительно произнес Синявский. — Странно. Хотя... Хотя вполне возможно... По моим расчетам... Впрочем...


Затем, пробормотав что-то неразборчивое, он уже начал было подниматься по лестнице на второй этаж, как вдруг остановился, поманил меня пальцем и таинственно зашептал:


— Марья спрятала вашу книжку за диван. Давайте другую.


Я дал. Но Синявский повел себя странно. Он ее приложил к глазам, обнюхал, попробовал на язык и попросил еще одну.


— Зачем? — удивился я.


— А вдруг она опять спрячет!


На это возразить мне было нечего — а вдруг опять спрячет? Мне и в голову не пришло спросить, зачем Марья прячет книжки, да еще непременно за диван. Откуда я знаю? Может, здесь так принято. А тем временем Синявский обнюхал и вторую книжку, причмокнул языком, потребовал еще одну и поплелся наверх. “Точно,

съест”, — промелькнуло в голове. Но не успел я хорошенько обдумать царящие в этом доме порядки, как Синявский вернулся. Заглянул под лестницу, потом сунул нос в соседнюю комнату и опять же полушепотом:


— Марья-то где?


— В аптеку пошла. Сказала, минут через десять придет.


— Тогда я приду через пять.


И, уже высунувшись в дверь, с порога спросил опять:


— Так вы и вправду Терца видели?


— Видел, но недолго, — почему-то ответил я. — Хотя кого я видел, я и сам толком не понял.




* * *



— Дед, а дед, — подступал я к Носатому, опасливо поглядывая на висящую на стене маску, — а ведь ты бандит.


— Сам ты бандит, — отмахивался дед. — А я рэволюционэр и этот, как он? — о! — Робин Гуд. Григорий Иванович так и говорил, что мы все — это как один Робин Гуд. Потому что мы хотели, чтобы была справедливость и чтобы все уже наконец были здоровы.


— Дед, — не отставал я, — но вы же еще до революции весь юг грабили.


— Как весь?! — удивлялся моей необразованности дед. — Ты таки ничего не знаешь! Мы брали только у богатых. Бедных мы не трогали. Мы еще им отдавали, чтобы ты таки знал.


— Ну да, — догадывался я, — с бедных и взять нечего. Что их грабить?


— Правильно! — восклицал он. — Все должны быть равные! И все должны одинаково кушать.


— Но все не могут быть равными, — внушал я ему научный взгляд на мир. — Все не равны уже с рождения. Один умнее, талантливее, лучше умеет работать и вообще имеет больше за душой.


— Ну конечно! — радостно соглашался он. — Если ты больше имеешь, так и должен больше отдавать. Ты же не сумасшедший, чтобы кушать три обеда подряд, у тебя же будет заворот кишок. Вот ты что сейчас имеешь? Ничего ты не имеешь. А я имею! Я имею зарплату и еще за два костюма в месяц. Поэтому я имею, и поэтому я тебе тоже даю. А если бы я тебе не давал, что бы ты имел вместе со своими талантами? Ничего. А каждый человек хочет выйти вечером в город, зайти в буфет на набережной, выпить и закусить. Если человек не может выпить и закусить, он что — человек?


Спорить с ним было абсолютно бесполезно. Иногда, правда, мне удавалось взять верх, но в таких случаях он всегда прибегал к неотразимому аргументу:


— Как ты можешь так говорить! — закипал дед. — Если бы не я — где бы ты был? А? Я тебя спрашиваю! И я тебе скажу: тебя бы не было! Вот так! Кто бы тебя родил, я спрашиваю? Твой папа? Так он ничего не может родить, если я не скажу.


Когда я вырос и стал приезжать из Москвы только на каникулы, дед неизменно заявлялся за мной в белом пиджаке и белой кепке. И мы шли на набережную Днестра, где гуляли такие же старики в таких же белых пиджаках и белых кепках. И возле каждого он останавливался и громко вопрошал:


— Ты знаешь, на кого учится мой внук, или ты таки ничего не знаешь? — И грозно с высоты своего почти двухметрового роста наклонялся над перепуганным обладателем белого пиджака, который круглыми глазами обнаруживал свое полное незнание. Тогда дед поднимал кверху исколотый портняжьими иголками палец и восклицал:


— Он учится на вора! — Внимательно проследив за реакцией (не дай бог она не была восторженной!), он продолжал допрос: — А ты учился на вора? Нет, ты не учился на вора. Ты воруешь без образования.


Чтобы не вдаваться в подробности и — упаси бог! — не пересказывать ему теорию Мандельштама о ворованном воздухе, я просто объяснил деду, что учусь помаленьку воровать, и он воспринял это известие с полным лукавства пониманием и удовлетворением. Главное — чему-нибудь выучиться.


По мере того, как “белые пиджаки” на нашем пути исчерпывались (большей частью убегали от деда на другую сторону набережной), мы спускались в пельменную, брали бутылку водки, по паре порций пельменей (в одну тарелку) и продолжали свой давний спор.


— Зачем вы все-таки ворвались в театр? — интересовался я с видом военного стратега. — Ведь он не имел никакого стратегического значения. Вокзал уже захватили, городскую управу захватили. И еще эта маска! Зачем?


— Э-э-э! — задирал он вверх исколотый иголками палец. — Ты мне скажи, что есть человек? Не знаешь? Правильно, никто не знает. Потому что человек сам по себе — ничего не есть. Так, серая пыль на столе. Кто его видел? Кто его знает? Может быть, все видели, но никто не знает. А когда человек в маске, на него все обращают внимание. Это почти как костюм, который я пошью.


— Но костюм — это совсем другое дело, — пытался я возразить.


— Нет, не другое. Вот пришел ко мне Эдик. Знаешь Эдика? Так вот, он пришел. Хотел костюм. Я говорю ему: ну, Эдик, раздевайся, будем снимать мерку. Он

разделся — и нет человека. Пустое место, а не человек. Зато когда я пошил ему костюм, это стал человек! У кого еще такой костюм, я тебя спрашиваю? И уже никому не интересно, что он грузчик из магазина. Все думают, что он как минимум бухгалтер. Потому что все в этой жизни надо делать красиво. Если не делать красиво, считай, ничего в жизни не было. Что ты будешь вспоминать?


И он вспоминал. Иногда он надевал свою маску и так сидел у открытого окна, воскрешая молодость и пугая случайных прохожих.


* * *



Ровно через пять минут, как и обещал, Синявский возник в виде странного явления: глаза — враскоряку, язык — на поясе, ноги — отдельно. За пять минут! Включая дорогу! Если бы я никогда не пил вина, я бы поверил. Но я ли не пил вина, не говоря уже о водке! Я пил “Фетяску” и кислый до икоты “Рислинг”, “Мукузани” и “Негру де пуркарь”. Я пил кагор из запасов Кицканского монастыря и волжский “Солнцедар”, пронесенный в воинскую часть в сапоге моего приятеля Кривовыева. Я пил тягучую, как кисель, розовую “Лидию” и отвратительный, как всякая неестественная смесь, вермут “Букет Молдавии”. Я пил все столовые вина с Бессарабского рынка и нежнейшую “Изабеллу” из сокровенных подвалов, куда допускались только избранные. Я даже пил портвейн московского розлива, от которого падали под стол лучшие поэты подцензурной эпохи. Но я никогда не напивался за пять минут, включая дорогу. Однако же факт, как говорится, был налицо. Еще пять минут назад Синявский собирался съесть мои книжки, а теперь, как персонаж офорта Гойи, красовался в художественной раме двери, смотрел в разные стороны одновременно и прислушивался: не раздадутся ли из кухни грозные шаги командорши. 



II. Послесловие


Ты будешь ругаться, мой друг, утверждать, что я сошел с ума и совершенно не пригоден для написания крупных художественных полотен. И в общем будешь прав. Потому что ни один серьезный прозаик не станет занимать себя послесловием после того, как написана всего-то малая часть текста. А если и озаботится этим, то наверно уж поставит его туда, куда следует. Но это еще полбеды. А истинная беда в том, что и все остальные части данного повествования никак не пожелали выстраиваться друг за другом в необходимой последовательности, предпочитая скакать в разные стороны, как зайцы на охоте. Поэтому мне ничего не оставалось, как каждому куску текста присвоить порядковый номер, хорошенько перемешать их на столе, бросить жребий и расставить в той последовательности, в какой этот жребий и указал. Все было честно. Как выпало, так и выпало. Более того, даже названия глав оказались совершенно случайными и скорее всего мало что могут сказать любопытному читателю.