Маски Духа — страница 21 из 26



* * *



Между тем ощущение, что я все время куда-то опаздываю, не оставляло. Пока стоишь на месте — все нормально. А стоит начать движение, стоит раздвинуть пространство, как сразу начинаешь опаздывать. Это как вечная гонка за убегающим горизонтом. И дело даже не в допотопных поездах, которые постоянно задерживаются, простаивая на полустанках. Дело в том, что где-нибудь посреди пути вдруг начинаешь испытывать острое беспокойство, как будто поезд не просто опаздывает — он какой-то вчерашний или позавчерашний, а то и вовсе движется не в том направлении. Или вообще без направления. И понятно, что надо спрыгивать, но боязно. Да и суетно все это. А поезд все ближе подбирается к очередному тупику. И пространство опять, в который уже раз, вопреки всем законам, оказывается замкнутым.





* * *



В тамбуре, куда я вышел покурить, ко мне приблизился чернявый мужик с потухшей сигаретой. Несколько секунд он в меня вглядывался, а потом, радостно всплеснув руками, заговорил по-армянски. Вычислил своего.


— Хаес? — спросил он.


— Че! — разочаровал я его специально заученным словом. — По-армянски я не понимаю.


Чернявый страшно удивился. Но, вглядевшись попристальнее, быстро изменил свое мнение.


— Неужели грузин?


Грузином я тоже не был, а потому продолжал смотреть в окно.


— Ну что ты там смотришь? — не отставал мужик. — Таинственную русскую душу ищешь, да? Там нет. Знаешь, что такое душа? Душа — это солнце на небе. Да. У нас, в Армении, на небе есть солнце. Поэтому никто не ищет душу. Здесь солнца нет, и все ищут душу. Приезжай в Армению, я тебе покажу душу.


— Зато у вас нет моря.


— Моря нет, — согласился он. — Пока нет. Может быть, еще будет.


А я помнил, что море уже было. Сентябрьское море играло барашками, и тысячи солнц, перепрыгивая с волны на волну, заливали берег. А вдоль берега, как раненая чайка, ходил тощий, немного сгорбленный человек, вглядывался в волны и выкликал: “Лиля! Лиля!” И это звучало как “гули-гули”. Будто он скликал голубей. А она все не выходила из воды. И он звал, звал. И она вышла.



Меня тошнит, что люди пахнут телом.


Ты вся — душа, вся в розовом и белом.


Так дышит лес. Так должен пахнуть Бог.



“Так должен пахнуть Бог”.


Кажется, Григорий Померанц научил его в письме не умирать. То есть, как он писал, для того, чтобы жить в вечности, не обязательно умирать. Просто надо научиться жить в вечности при жизни. У Померанца получалось. У него уже нет. Наверно, было поздно. И не только для него.


Вечером он прочел:



Нам век тяжел. Нам братья не друзья.


Мир обречен. Спасти его нельзя.



Не он обречен — мир. Но продолжал выкликать: “Лиля-Лиля!” И со сцены громадного московского зала, сразу после своего очевидного триумфа, на глазах пяти тысяч удивленных людей вдруг выскочил к еще не выключенному микрофону и, как тогда — в море, так и тут — в зал: “Лиля-Лиля!” “Гули-гули”.


И белые голуби, раздирая крыльями уставший воздух, дружно взмыли к потолку.




* * *



В нем иногда говорил бухгалтер:


— Зачем вы тратите деньги на звонки? Это же дорого. Я знаю, что вы приезжаете утром, знаю. Мы вас ждем. Ждем, говорю! Встретим на вокзале — и сразу к нам, завтракать. Зря вы звоните. Это ж сколько денег уйдет!


Да, иногда в нем говорил бухгалтер трамвайного управления, который много лет каждое утро являлся на службу, надевал нарукавники, доставал счеты и морщил лоб. Только нежно любившим его сотрудницам ни за что было не догадаться, что кроется за этим наморщенным лбом.




* * *



— С Чичибабиным будьте поосторожнее! Может скомпрометировать, — тогда же, на том же пляже, предупредил известный критик Сарнов, сотрудничавший в известном же журнале, занимавшемся исключительно вопросами литературы.


— А в чем дело?


— Он на всех углах кричит, что его лишили родины. Значит, жалеет о распаде Советского Союза. Будьте осторожнее.


Да-да, я тоже начал припоминать:



С мороза душу в адский жар


Впихнули голышом.


Я с родины не уезжал.


Чего ж ее лишен?





* * *



— Представляешь, — возмущенно пожаловался Рейн, — ресторан закрыт, у проводницы нет ни хлеба, ни колбасы. Даже чай не обещает. Что будем делать?


— Ничего. Спать. Утром в Харькове Борис Алексеевич обещал встретить и сразу повести завтракать.


— А я сейчас хочу есть! — заявил Рейн. — В поезде человек должен есть. — А помолчав, добавил: — И пить. Я — первый поэт России, а они даже не могут дать мне колбасы с хлебом. Кстати, Иосиф Бродский тоже говорил, что мир уже не спасти, но одного человека еще можно.


— Понятно. И этот человек — ты. Возьми у меня в сумке бутерброд и считай, что я выполнил завет Бродского.


Рейн засмеялся, но бутерброд взял. Тщательно прожевав, констатировал:


— Колбаса не того уровня. Не первый сорт. Мне не соответствует.


Конечно, первому поэту нужна первосортная колбаса. А где на них напасешься? Все — первые. Ни одного второго не видел.


— Смотри, как получается, — продолжал Рейн, — раньше, когда мои стихи не печатали, их все читали. А теперь, когда все напечатали, читать перестали. Знают, что есть Рейн, друг и учитель Бродского. И все. Почему так?


Вообще-то этот вопрос надо задать Дмитриеву. Это он у нас мастер коллективного бессознательного. Хотя и я знаю, что Рейн изрядно вляпался. И поделом. Нечего у Лиснянской сначала одесскую колбасу таскать, а потом распространять слухи про то, как они с той же Лиснянской вместе летели в самолете из Питера в Москву и какой в этом самолете был первоклассный бассейн и как они там весь полет плавали, с Лиснянской же. Хотя Лиснянская сама мне признавалась, что плавать на лету не любит, потому что ее сдувает. И нечего такой слух распространять. Потому что у нас ведь как народу скажут, так он и воспринимает. Скажут, что земля вертится — значит, вертится. А скажут, что Рейн с младых ногтей был другом и учителем Бродского, — все, пиши пропало. Теперь он не первый поэт, а первый друг и учитель. На веки вечные. И не он, кстати, один. Кто у нас, к примеру, Николай Огарев? Никто не знает. Знают только, что он друг Герцена. А Мариенгоф — друг Есенина, точно так же как Кюхельбекер — друг Пушкина. У Асеева другая кличка — соратник Маяковского. Хуже всех досталось Николаю Гумилеву. До поры, пока в конце восьмидесятых его стихи не появились в печати, нынешние поколения считали его исключительно мужем. Расстрелянным мужем Ахматовой. А что все эти замечательные люди сами по себе делали, без друзей и жен, никто почти и не помнит. Поэтому вывод прост: не надо иметь друзей. И жениться не надо. Я вот тоже, как женюсь — так меня нет. А как разведусь — вроде появляюсь. Правда, ненадолго. Но себя я так, к слову приплел. Я не сравниваюсь. Как можно? Я просто констатирую, что у нас такой менталитет: как скажут, так и понимаем, как научат, так и делаем. А не научат, так и не делаем вовсе ничего.


— Что делать? — говорю я Рейну. — Менталитет такой.


— А что такое менталитет? Со всех сторон слышу: “менталитет-менталитет”, а что это такое?


— Менталитет — это когда человек или группа людей живут так, как удобно им, но неудобно другим. Или любят то, что другие не любят. И наоборот. То есть если мы оба любим одесскую колбасу, то у нас общий менталитет. А те, кто любит есть собак или лягушек, нам не товарищи. Ты вот куда ботинки ставишь, когда ложишься спать?


— На пол, — удивился Рейн.


— А есть народы, которые ставят ботинки на стол, или даже такие, которые весь день ходят босиком, а на ночь — надевают и так спят.


— Не может быть! — засомневался Рейн. — Это же неудобно.


— Вот я и говорю: менталитет определяется удобствами.


Ночью я услышал грохот. Продрав сонные глаза, выглянул в коридор и столкнулся с полуголым парнем, который, шатаясь, шел по вагону и держался за голову так, как будто только что протаранил ею железную дверь тамбура. Зажмурившись от света (очень спать хотелось), на ощупь добрался до уборной, отворил дверь и, только было пристроился, как получил звонкий удар по голове. Открыв глаза, обнаружил, что прямо над унитазом, точнехонько на уровне головы висит огромное цинковое ведро.





* * *



Тут надо прерваться и прояснить, что такое голова, чтобы понять, как получается ее травма. Владимир Даль, например, в своем словаре формулирует так:

“Голова — это часть тела, состоящая из черепа с мозгом... Голова состоит из головы собственно и лица; голова делится на лоб, или чело, темя, маковку, затылок и виски, или косицы”. Следовательно, я получил травму головы не посредством удара в темя, маковку или косицы, а именно точечным ударом в чело, то есть в лоб. Так бывает: если сам не бьешь челом, то тебя бьют в чело.


Хотя я прекрасно понимаю, что в наших условиях травма головы — вещь весьма условная. Гораздо чаще это нечто внутримозговое. Я вот, к примеру, хоть и не доктор, но давно научился различать внутреннюю травму головы. Еду как-то в подмосковной электричке, окликает меня мужик:


— Эй, биджо!


— Ты грузин, что ли? — спрашиваю.


— Это я грузин?! — возмущается. — Да я чистокровный русский.


— А почему тогда по-грузински разговариваешь?


В ответ он говорит буквально следующее:


— А я думал, что ты грузин, потому что ты в кепке.


Тут даже энцефалограмму делать не надо. И так понятно, что у него травма головы. А что мне, простите, надевать? Треух? Так меня милиция тут же остановит. Шляпу? А может, еще и очки? В шляпе у меня такой вид, что все собаки кидаются. Потому что принимают за интеллигента. Зачем мне рисковать? Тем более что я не интеллигент вовсе. Я даже мусорное ведро в шляпе не выношу. И вообще стараюсь теперь с мусорным ведром поменьше появляться на улице. Потому что не так давно в писательском поселке одного поэта обворовали. Знаменитого. Поэтому милиции нагнали со всей округи. И та милиция воров искала. Выйдет, к примеру, какой-нибудь писатель с мусорным ведром, в тренировочных штанах и в шляпе, а милиция сразу кричит: “Стой! Стрелять буду!” И палят в воздух. А потом писателя того обыскивают и задерживают. Вместе с мусорным ведром. Воров, конечно, не нашли, но травму головы всем сделали изрядную. Ко многим мастерам пера вдохновение потом по неделе не приходило. А то и по две. И никто за эту недостачу так и не ответил. Так оно мне надо? Я лучше мусор в огороде закопаю.