Маски Духа — страница 8 из 26


И вот заводит она меня в магазин, а там — шарфы английские, шарфы французские, шарфы итальянские. Смотрит — а я с голой шеей.


— Нравится? — спрашивает.


— Нравится.


А Марья, она — как таджик. Я у таджиков бывал, помню. Скажешь ему: какой халат у тебя красивый! В качестве комплимента. А он сразу: бери. Или: какой кинжал красивый! Тут же дарит. И Марья так. Раз нравится — давай выбирать. Выбрала она красно-зеленый английский шарф и на меня намотала. Идем по улице — штаны помятые, кроссовки драные и шарф — роскошный. Ну прямо как настоящий француз. Для француза ведь, известное дело, шарф — главный предмет одежды. Без шарфа француз, можно сказать, голый. То есть он может быть и голым, но обязательно с шарфом. Француз без шарфа — то же самое, что таджик без тюбетейки или еврей без пейсов. Можно даже смело сказать, что шарф — это пейсы француза.


В Новый год вообще иногда такое происходит, что и Розановой в голову не придет. Помню, еще на Севере вселился как-то в новую квартиру. Под Новый год. Квартира как квартира. Маленькая, но с телефоном. Но лучше бы, как потом оказалось, была без него. Потому что телефонный номер этот раньше принадлежал одному из отделений расположенного неподалеку почтамта. А тут, как было сказано, Новый год на носу. Я уже надел парадные штаны, колбасы нарезал, как слышу звонок. Беру трубку.


— Алло! — спрашивает женский голос. — Это третье отделение?


— Нет, — отвечаю, — это квартира.


— А где третье отделение?


— Третье отделение находится как раз напротив. Туда и звоните.


— Ладно, — соглашается женщина, — позвоню. С Новым годом!


Я, конечно, вежливо поблагодарил и стал примерять пиджак. Опять звонок.


— Алло, это третье отделение?


— Квартира, — отвечаю, — всего доброго!


А сам начинаю потихоньку раздражаться, потому что опаздываю. И тут еще один звонок:


— Это третье отделение?


— Да! — отзываюсь злобно. — Третье отделение.


— А кто у телефона?


— Александр Христофорович.


— Какой Александр Христофорович?


— Бенкендорф!


В трубке ойкнули, а затем послышались короткие гудки. Не теряя времени, завернул нарезанную колбасу, накинул пальто, и только было собрался выходить, как слышу звонок. Но уже в дверь. Выглядываю в глазок — мужик переминается.


— Кто нужен? — спрашиваю грубым голосом. А сам дверь не открываю.


— Здесь, — говорит, — квартира товарища Бенкендорфа?


— Нет, — отвечаю. — Товарищ Бенкендорф живет двумя этажами выше.


Слышу — затопал. Тогда я голову — в воротник, колбасу — под мышку, дверь захлопнул и — бежать. В гости. Еле успел к двенадцати. А кто приходил и почему приходили — по сей день не знаю. Да и как узнаешь? Новый год — он и есть Новый год. Еще и не такие чудеса бывают.




* * *



А тут еще приятель позвонил из Москвы. Под тот же Новый год. И рассказал странную историю. Он в последнее время где-то на Кубе работал, уж не знаю кем — может, советником, а может, и вовсе шпионом. Не знаю, он не проговорился. Так вот, под Новый 1980 год он приехал с этой самой Кубы в отпуск и поведал абсолютно идиотскую историю. Оказывается, с полгода назад, весной, на последней полосе местной гаванской городской газеты появилась любопытная заметка. Сам я этой заметки, честно скажу, так и не прочел, хотя приятель чуть позже мне ее показывал. Даже с фотографией. А не прочел я потому, что не знаю испанского. У меня вообще с иностранными языками — полное запустение. Поэтому приятель мне заметку просто пересказал. Так вот, в той заметке было написано, что в родильном доме Гаваны женщина родила девочку. И девочка эта родилась сразу беременной. Подобного в мировой практике еще не было, потому что даже известная Мириам понесла от Духа Святаго в возрасте вполне пригодном для деторождения. Поэтому девочка моментально попала под наблюдение местных врачей. И врачи, произведя необходимые исследования, вынесли небывалый вердикт. Не сумев объяснить происхождения данного феномена, они тем не менее как-то определили, что беременность девочки будет продолжаться ровно двадцать пять лет и сто десять дней. После чего она родит.


Поскольку у приятеля профессия была со специфическими возможностями, он попытался кое-что об этой истории выяснить по своим каналам. Но узнал только то, что местные медицинские светила очень хотели и дальше продолжать свои наблюдения, но девочка из Гаваны неожиданно исчезла вместе с родителями. И следы ее потерялись.



* * *



Но это в другой раз было. А тут, я уж говорил, мы с Лиснянской разговелись. Шампанского выпили, закусили изысканно (одесской, конечно, колбасой, она без нее не может, как все поэты), покурили. И она сразу карты раскладывает. Любит гадать Лиснянская-то. В “дурака” тоже любит. Но гадать — больше. Сейчас на меня раскладывает.


— Что-то, — говорю, — король у вас не туда лег, Инна Львовна.


— Как это не туда? Туда. Что вы такое говорите! Правильно лег.


Обиделась, наверно. Поэты — они все обидчивые. Хуже прозаиков. Прозаики не обидчивые, потому что стучат, не успев обидеться. А Новый год уже вовсю лопочет, хлопушками хлопает, снегом присыпает. А Лиснянская все раскладывает, все хочет совместить эти разрисованные картонки с моей непутевой жизнью, как будто не сама же и написала:


А жизнь уже не совмещалась


с моим печальным ремеслом.



— Вот видите, все сошлось! — радостно потирая руки, воскликнула Лиснянская. — Я же говорила!


И точно, все сошлось. И пустые хлопоты, и казенный дом, и дальняя дорога.





* * *



Страх настиг меня неожиданно, как осенний ледостав. И я вдруг почувствовал, что не в силах двигаться. Я боялся выйти на улицу, боялся сидеть дома, боялся людей и боялся самого себя. Подходя к подъезду собственного дома, я непременно озирался по сторонам, мгновенно взлетал на пятый этаж, трясущимися руками отпирал дверь и закрывался на все замки и запоры. Я вздрагивал от малейшего шороха. Скрип двери повергал в ужас. Тени деревьев заставляли бежать прочь, а одиноких прохожих я обходил стороной. И при этом я не знал, не понимал, чего боялся. Я был абсолютно здоров. Я был силен и молод. Но я чувствовал, что задыхаюсь и подыхаю.


— Это — остров, это — замкнутое пространство, — мрачно сказал Алшутов. — И обычным путем отсюда не выбраться.


И я увидел, как этот огромный кудлатый выродок, сын московского профессора и княгини Голицыной, погасив свои бешеные глаза, плачет тихо и мужественно, как на собственных похоронах. Он был обречен. А я не мог его спасти, потому что никого спасти невозможно. Он был прав: если отсюда и есть выход, то только для одного. Потому что с острова на остров ведет узкая лазейка, в которой нет места двоим. Уйти можно только поодиночке, как поодиночке рождаются на свет.


И пора было уходить, потому что воздух из огромного пространства был выдышан, выкачан. Стало нечем дышать и нечем жить. И пространство это все больше напоминало тот сужающийся коридор с узкой щелью в конце, скользнуть в которую было страшно.


Я вышел на берег. Густое снежное марево клубилось над рекой, укрывая безысходный топляк и застывшие до весны баржи. Визг дальних лесопилен тонул в шуме нарастающего ветра, и робкая ночь, как начинающий вор, подкрадывалась с вершин Северного Урала.


“И с самолета снимем, и с поезда...” — вспомнил я вдруг и неожиданно для самого себя захохотал. И чем больше доходили до меня эти слова, тем громче я хохотал. Хохот мой раздирал клочья снегопада, отзывался от помертвевшей реки и гас где-то далеко, у подножия обступившей со всех сторон этот северный город тайги. Страха больше не было. Был смех. Был истерический смех на краю обрыва. Идиоты! — смеялся я. — Если бы туда можно было уехать на поезде! Идиоты!


Успокоившись, я набрал в легкие последнего воздуха и сделал короткий шаг в метель, которая понесла меня над застывшей Сысолой, над баржами и лесопильнями, над лесными вырубками и затухающими огнями поселков — прямо в пасть ночи. И безо всякого билета.  


V. Уточнение вины



Во всем виноват Пикассо.


Ты ведь знаешь, мой друг, что у нас теперь повсюду ищут виноватых. Это у нас такая ментальная традиция — виноватых искать. Вот и ищут. Одни говорят, что во всем виноваты партийные. Другие доказывают, что виноватее всех какие-то масоны. Третьи по старинке указывают на дураков и дороги, изредка добавляя к ним воров и пьяниц. Хотя я лично ничего плохого ни в дураках, ни в ворах не вижу. Тем более — в пьяницах. Не кровопийцы же они в конце-то концов. Но вот что интересно: указывать-то указывают, но найти никого не могут. Хоть и ищут. Ни дураков, ни воров, ни пьяниц. Ни даже партийных с масонами. Про дороги уж не говорю. И тогда нашлись люди, которые во всем стали обвинять Пушкина и в его лице всю русскую литературу. Это она, дескать, виновата, что люди пьют, воруют, не строят дороги, а только книжки читают. И при этом — форменные дураки. Потому что не строят дороги. А Пушкин — он, конечно, главный закоперщик всей этой дури.


Впрочем, это у нас не впервые. У нас как только какая революция, так сразу виноватых ищут. А находят исключительно Пушкина. Смешно и сказать. Синявский вон усмехается в бороду и глазом елозит. Потому что хоть дорог и не строит, но понимает, что Пушкин тут ни при чем. И вообще, может, никакого Пушкина и не было. Может, его придумали, чтобы было на кого вину сваливать. А может, и был, только ни в чем не виноват.


Потому что во всем виноват Пикассо. Он, правда, не еврей и даже не француз. Он — испанец. Но все равно во всем виноват. Это ему принадлежит идея расчленения всего живого. Это он разбирал на части женщин и скрипки, заставляя любить уродливые осколки, которыми он населил этот мир. И что мы видим? Мы видим, что все до одной идеи, которыми мы раньше питались, предвосхищая лучшее будущее, умерли, а идеи Пикассо живут и процветают.