тики принципов французского движения мы у него не найдем, как нет в его трактатах и положительной политической системы. Для этого нужны были бы и разнообразные познания, и логическая дисциплина ума, чего решительно нет у Лопухина. Его начитанность была весьма односторонней — почти исключительно в мистической литературе; редкоредко мелькают в его писаниях имена государствоведов или философов. К длительному напряжению мысли Лопухин совсем не был способен; он мыслил только эпизодически, толчками, и его мысли всегда окрашивались субъективным настроением. Это, однако, нисколько не уменьшало его убежденности и настойчивости в утверждениях и отрицаниях.
Кажется, наиболее подробно высказался Лопухин о верховной власти в «Отрывках сочинения одного старинного судьи» 1793 г. и в другом, упомянутом уже сочинении 1794 г., носящем длинное заглавие: «Излияние сердца, чтущего благость единоначалия и ужасающегося, взирая на пагубные плоды мечтания равенства и буйной свободы, с присовокуплением нескольких изображений душевной слепоты тех, которые не там, где должно, ищут причин своих бедствий». Лопухин убеждал здесь читателей, что «не можно на земле и во внешности устроить благоденствие», что при всяком, даже наилучшем, правлении неизбежны беспорядки, а потому частным людям лучше совсем не мечтать о перемене правления. Лучшей формой последнего является монархия, за которую говорят и «здравый рассудок, и свидетельство мудрейших, и опыт наших веков»; она пригодна «наипаче для пространных областей», какова Россия. В пользу «единовластия» Лопухин приводит много доводов: 1) на престоле самодержавия единое слово может извлечь сладкие слезы радостного восхищения из многих миллионов очей; 2) око управляющей мудрости быстро может притекать к источникам благоденствия общего; 3) взор, стерегущий блаженство общее, беспристрастно может взирать на все тело, из многих миллионов членов составленное; 4) десница правды может поспешно искоренять всякое зло; 5) священная власть единодержавного государя может укрощать нужную вообще строгость суда, и 6) спасительная власть может миловать человечество. Мысль о единодержавном государе приводит в умиление Лопухина: «Коль красное, коль восхитительное добрый Монарх являет зрелище! Изображая Существо вышнее, списует он уставы его в мудром законодании своем, зиждущем блаженство человечества, освященному его скипетру вверенного. Управляя бдительно весы правосудия, орошает их священною слезою нежной любви к человечеству». С таким же подъемом рисует Лопухин как поучительный контраст поведение французов, пытающихся осуществить «мечты равенства и буйной свободы». «О страна несчастия! Коль ужасное позорище превратов и бедствий ты являешь! Добродетель вменяется в порок, и святые законы чистоты ее почитаются вымыслом суеверия, навыком только и условием. — Дерзость, бесстыдство, лютость паче зверской, и жало сатанинского остроумия составляют качество сонмища мучителей, весь народ мерзостью своею печатлеющего... Терзают свою утробу — реками льют кровь свою, и ею упиваются». Возмущаясь доктриной политического равенства и свободы, Лопухин берется доказать, что равенство было бы невозможно, «даже если бы на земле существовал золотой век, воспетый стихотворцами»: «Единый луч, единая капля больше — уже неравенство делает». «Все вопиет нам о естественности неравенства. Все нам возвещает необходимость, пользу подчинения и власти, коих взаимное действие есть душа порядка, связь мира и путь к возможному совершенству.. Вся натура живописует нам несущее и невозможность равенства. Един свет во все изливается звезды. Все они приемлют его; но все в различной мере, в различных видах и степенях сияния — и звезда от звезды разнствует во славе. В самых горных селениях духовных царствует божественно устроенное неравенство. И сие пре-изящное неравенство, из бездны красот истекающее, составляет существо и стройность творения, и в дивном многоразличии возвещает единство Всемогущего Творца». И как в природе явления устроены в строгую иерархию подчиненности, так должно быть и в социальном мире с его иерархией сословий. Цель усилий власти есть общественное благо, «в котором последний пастух, по мере своего состояния, должен пользоваться таким же участием, как и первый вельможа по мере своего». Это распределение благ по сословным степеням и есть единственное «возможное равенство в благосостоянии гражданском, — по пристойности чинам и степеням, нужным в экономии государственной, а не то мечтательное равенство, которого буйство столько бедствий в Европе приключило».
Вот максимы социально-политических воззрений Лопухина. Здесь нет ничего оригинального; это были обычные, рядовые мысли того общественного круга, к которому принадлежал наш публицист. Они неизбежно подсказывались всем строем русской дворянской монархии екатерининского времени и стремились служить укреплению этого строя. Они были резко враждебны тому порядку мыслей, который известен нам из сочинений Радищева. Очень возможно, что Лопухин совсем не читал «Путешествия из Петербурга в Москву» (в письмах к другу Радищева, А.М.Кутузову, в год ссылки Радищева, Лопухин несколько раз заявлял, что, как ни старался, не мог достать этой книги); тем любопытнее, что в своем сочинении «Замечание на известную книгу Руссову: Du contrat social» Лопухин словно спорит с радищевской одой «Вольность». Немало враждебен, однако, Лопухин и иному складу политических взглядов — щербатовскому С кн. М.М.Щербатовым у него, правда, были точки соприкосновения — и в самом существенном: в презрении к «химерам рав-ности», в культе сословной исключительности. Но размах политической мысли Щербатова, воспитанной на обширной исторической и юридической литературе, был не по плечу Лопухину; основные государственные законы и особое учреждение, их оберегающее, властная аристократия с политическими правами, управление на началах законности и гласности, охрана граждан от административного произвола — все эти тонкости щер-батовской политической программы были чужды, даже враждебны упрощенной схеме Лопухина. В русском обществе екатерининского времени (а потом в общественной русской историографии) масонов, по их предполагаемым связям с иллюминатами, подозревали в политических притязаниях. Сочинения Лопухина — убедительное свидетельство совершенной политической лояльности и крайней умеренности.
Но если Лопухин заметно отставал от Щербатова в политических максимах, то в некоторых частностях он, несомненно, имел перед ним преимущества. В суровую щербатовскую программу входили и смертная казнь, и преследования раскольников, и другие репрессии. Лопухин держался противоположных взглядов. Здесь сказались и личный мягкий характер, и еще более весь строй масонского гуманизма и терпимости. В Уголовной палате Лопухин имел тысячи случаев проявить свое мягкосердечие и гуманность. Об этом он много, к сожалению, не всегда с достаточной скромностью, рассказывает в своих «Записках». Почтенны его усилия на практике смягчить ужасные телесные наказания, тогда практиковавшиеся. Но ценны также и его принципиальные взгляды. Его общим правилом было, чтобы «невинный не был осужден», а виновный понес наказание «сколько можно умеренное». Вслед за «Наказом» Екатерины он рассуждал: «Может ли быть правило мудрее и справедливее того, что лучше оставить без наказания многих виноватых, нежели одного невинного осудить, и случаи преступлений, коих совершенно доказать не можно, представлять правосудию Всевидящего?» «Мщение, как зверское свойство тиранства, ни одною каплею не должно вливаться в наказания. Вся их цель должна быть исправление наказуемого и пример для отвращения преступлений». И еще: «Думаю, что также не должно определять наказаний бесконечных в здешней жизни, потому что в христианских правительствах исправление наказуемого и внутреннее обращение его к добру надлежит иметь важнейшим при наказаниях предметом, и что нет такого злодея, о котором бы можно решительно заключить, что предмет оный в нем не исполнится, и что он не может еще сделаться полезным для общества в лучшем и свободном состоянии жизни». О смертной казни Лопухин говорит: «Что касается до смертной казни, то она, по мнению моему, и бесполезна, кроме того, что одному только Творцу жизни известна та минута, в которую можно ее пресечь, не возмущая порядка Его божественного строения. Такие наказания и заточения, употребляемые вместо смертной казни, при способах, как я сказал, исправления наказуемых, к возможному еще улучшению жребия их и в здешней жизни, сохраняя их всегда на полезную для государства работою службу, столько же могут примером устрашать и удерживать от злодеяний, если еще не больше, как смертная казнь». Такие мысли в тот суровый век одни составляли нравственный подвиг, а их посильное осуществление на деле, конечно, большая гражданская заслуга. И следует в полную меру оценить одну коротенькую фразу в «Записках» Лопухина: «Говорили, что я развожу злодеев и воров». Но время и среда держали Лопухина в своей власти. Он воочию видел ужасы уголовного рабства, но говорит о них спокойно; он деловито взвешивает доводы за и против смертной казни; в его речах нет душевного смятения, не чувствуется того заболевания совести, которое было так знакомо Радищеву. Лопухин судит об уголовных наказаниях, как мудрый хозяин жизни, осторожно и не торопясь исправляющий недостатки в хозяйстве. «Соображая общественную пользу, — читаем в «Записках», — решился я за воровство, кражу и мошенничество ценою свыше двадцати рублей наказывать не кнутом, а телесно же, но таким образом, чтобы наказанные могли отдаваться в рекруты». В уголовных наказаниях он видит нечто провиденциальное: для тех, которые «посвящают себя гнусному идолу пороков», «святое правосудие добродетели, к их же собственной пользе, алкая обращения их на спасительный путь ее, премудро устроило средства страха, наказания, обуздания». С гневным укором обращается Лопухин к французам, разрушившим Бастилию: «Несчастные! Буйствуя мнимую приобрести свободу, двинулись вы расторгнуть мечтательные пределы неволи — вы сокрушили стены единой из темниц, по несчастию необходимых при бедственном развращении рода человеческого».