– Я люблю тебя, – сказал Н. – Не бойся, сейчас я помогу тебе!..
И металл потек вниз, не причиняя ей вреда, металл лег у ее ног ртутной лужицей, сердце высвободилось и забилось от боли, причиненной стальными полосами, – оно только теперь ощутило эту боль.
– Нет! Не выйдет! Это же есть, есть! И это останется навеки! – кричал мужчина, тыча пальцем в лужицу. – Стоит тебе отвернуться, как это вернется!
Он сидел у ног неподвижной Соледад, он скорчился, лицо его менялось, дорогой костюм клочьями облезал со странного, словно из черного тумана слепленного тела.
– Не вернется, – сказал Н. Других слов для давнего знакомца у него не было.
Опустившись на корточки, Н. собрал металл в две пригоршни. Тяжесть была изрядная. Нужно было унести эту дрянь куда-нибудь подальше.
Н. постоял, помолчал, прислушиваясь к себе, – слабость охватила его, слабость и холод. А что же другое, если из тела разом вышли сила и жар? В сердце, как проснувшийся ежик, развернулась острая боль. Н. улыбнулся Соледад, повернулся и пошел прочь.
Площадь перед телестудией была покрыта бетонными плитами. Н. не мог оставить тут твою ношу, следовало найти какое-то иное место – возможно, на всей Земле такого не было, но ведь Землею мир не ограничен. Вот он шел, и шел, и шел, все выше, и выше, и выше, и походка становилась все легче, словно он избавился от висящей на плечах тяжести, перешагнул через нее и оставил за спиной эту распластавшуюся тяжесть, имевшую почему-то вид человеческого тела, и сердце понемногу успокаивалось, а время шло ему навстречу – так что он, глянув вниз, даже немного удивился: Соледад и новый его друг, хозяин особняка, и охранник Руслан выходили из машины возле свадебного салона, у окна которого он предложил Соледад стать его женой. Они как-то очень быстро добрались до Большого Города. Соледад обогнула угол, побежала во двор – Н. понял, что она ищет Сэнсея, и даже удивился – на что ей Сэнсей?
Она бежала легко, воздух держал ее, но она так была занята своими мыслями, своим волнением, что не замечала собственного полета. Несколько ступенек в подъезде она перемахнула не глядя. И кнопка звонка вдавилась раньше, чем к белому пластику прикоснулся палец.
Н. пригляделся и прислушался.
Его взгляд, уже раньше обнаруживший странные свойства, теперь пронизал стену. Отворилась дверь, на пороге стоял Сэнсей в спортивных штанах, в старой футболке и смотрел на Соледад с огромным изумлением. Н. не услышал ее первых слов, он уловил только волнение, тревогу, нетерпение пылкой души.
– Разве он не у тебя? – спросила Соледад. – Вы же друзья!
– Я его давно уже не видел, – ответил Сэнсей. – А что случилось?
– Не знаю, но я должна его найти! На письма не отвечает, сам не пишет – он попал в беду, понимаешь? Ты же знаешь, где он бывает! В музее его нет!
Н. улыбнулся. Вот сейчас и следовало вернуться – но он нес две пригоршни металла. Нельзя было, чтобы этот металл опять прикоснулся к Соледад. Сейчас она вновь стала такой, как в юности, готовой петь и от счастья, и от горя. И она вновь ощутила то состояние погони за любовью, которого не знала уже целую вечность.
– Погоди, я оденусь, – сказал Сэнсей. – Заходи, это быстро. Съездим в «Драконью кровь», там обязательно что-то знают.
– Скорее, ради бога!
Сэнсей похлопал ее по плечу, успокаивая, рука задержалась дольше положенного. И их глаза наконец встретились.
Оставив их в прихожей, Н. пошел дальше. Путь был долгий, нигде не попадалось подходящего места для ноши, и наконец Н. оказался там, где его воздушная тропа завершалась. Он встал, огляделся по сторонам, посмотрел вверх и вниз.
Под ногами у него был как бы стеклянный пол, сквозь который отчетливо виднелся мир – порыжевшие кроны деревьев, отдельно стоящие рябины, растерявшие свои великолепные гроздья. И особенно ясно Н. разглядел стоявших на открытом всем ветрам месте двух, прижавшихся друг к другу, – Соледад и Сэнсея.
Куда подевалась машина Сэнсея, что это за пустырь, Н. не знал.
Но он услышал их голоса – далекие, тихие и протяжные, как будто звуки протискивались, застревая, сквозь щели в полу.
– Слушай, надо еще найти этого, Томкета… Может, он там? – с надеждой спрашивала Соледад.
– Вряд ли. Скорее всего, он уже на трассе.
– Нет, ты что, он не мог так просто уйти.
– Почему же не мог, очень даже мог… Если никто не знает, куда он подевался, значит, он на трассе…
– Но вещи-то остались в музее, и рюкзак, и все…
– Ты его плохо знаешь, он мог…
– Я его вообще не знаю! Не мог он меня бросить, понимаешь? Господи, какая же я все-таки дура! Слушай, Лешка, он еще мог поехать к тому парню, к Рогдаю, он мне рассказывал…
– Телефон Рогдая у меня есть, надо найти. Да ты не дергайся так, где-то же он есть! Не плачь, ты найдешь его… Он такой… он вернется… всегда же возвращается…
Сэнсей обнимал ее, и две фигурки делались все меньше, и голоса меркли, и наконец до Н. долетело прощальное:
– Лешка…
– Наташенька…
Н. улыбнулся – что-то в той жизни все-таки получилось, если прозвучали настоящие имена. И память, сжатая в тугой комок, вдруг набухла, стала разворачиваться, раскрываться, расправлять смятые лепестки. И первое, что он вспомнил, было его истинное имя. Затем в сердцевине этого странного цветка явилось черное пятно – и ожило прошлое.
– Господи, как долго я был без тебя… – сказал он, но не словами человеческой речи.
Память проснулась – все стало понятно.
– Вот все и вышло по воле Твоей, – сказал он. – Я узнал и презрение людское, и высокомерие людское, я был отверженным и обреченным на путь без цели, я научился и смирению, и дерзанию, и вот этот путь наконец завершен. Я понял, зачем он был нужен. Грешно неуязвимому осуждать слабых и грешно бесстрастному превозноситься над слабыми. Искуплены ли мои осуждение и гордыня, Господи?
Ответа не было, и Н. чувствовал, что мольба о прощении должна быть иной, но какой – неведомо, озарение все никак не наступало.
Он в горести несказанной опустил голову.
Внизу Соледад и Сэнсей что-то говорили друг другу – уже беззвучно.
Нить молитвы была прерывистой – все-таки он не мог сразу отказаться от слов, он слишком долго прожил со словами, а они были – как материальный пунктир, которым простегана сбивчивая ветвящаяся мысль, и не передавали всего хора мысленных ветвей.
– Господи, прости! – произнес он. – Никого не смогу осудить с высоты своей безупречности, никогда не возгоржусь белизной своей, которую не сам создал. Прости! Я прошел назначенный Тобою путь, как умел, от бездумной дремы до понимания, суть моя проснулась и прояснилась… или нет?.. А если нет, то вот, прими… и не суди ее строго, не виновата она… прибавь это к моим былым гордыне и осуждению…
Он протянул перед собой ладони с почерневшим металлом.
Молчание было проникновенным, оно было живым, оно дышало состраданием. И окутало, и стало ответом.
Два легчайших облачка снялись с ладоней и унеслись вверх. И – все. Не было больше тяжкой ноши.
На стеклянном полу образовались круги – небольшие, с яблоко величиной. Они взбугрились, словно снизу пол неудачно пытались проткнуть, да только растянули.
Бугорки быстро потянулись вверх, одновременно наливаясь цветом, – сперва были рыжеватые, потом потемнели, проклюнулась на верхушках зелень, блеснули рубин и золото.
Сад вырастал прямо на глазах. Его корни питались склубившимися облаками, совершенно закрывшими от Н. Соледад и Сэнсея – обнявшихся так, что двое почти стали одним, с общей плотью. Стволы, невысокие, но прямые, как стрелы, несли на себе кроны со зрелыми плодами, большими светлыми, из бледного хризолита, и маленькими краснобокими, сердоликовыми. На ветвях появились птицы и приготовились петь. В развилке лежал, свесив лапы, неподвижный золотой кот и смотрел огромными мудрыми глазами.
Пробудившаяся и ждущая знака музыка была во всем. А знак все медлил.
Наконец появилась тропа – прибежала издалека, извиваясь меж деревьев, и ткнулась прямо в пальцы босых ног.
Его звали. Это было прощение и обещание. Его ждали.
Он вновь был в саду. Он вернулся.
Эпилог
Когда матери рассказали о смерти сына, она не зарыдала и не спросила о подробностях, которые кажутся столь важными родне покойников. Ей было уже очень много лет, она уходила понемногу – просто силы оставляли ее, и мир сужался. Давно уже не было в том мире женского дерева рябины. И к одиночеству она привыкла, даже тихо ему радовалась – в конце концов, помирать-то все равно в одиночку…
Она положила телефонную трубку и села на старенький диван. Мысль была такая: а вот неплохо бы поспешить следом…
Ничего страшного в этом она не видела. Пройти той же дорогой, что дитя, – может ли тут быть страшное?
Думая о том, как хорошо было бы сейчас безболезненно расстаться с жизнью, сделать выдох, а следующий вдох уже в ином состоянии, внетелесном, она взяла клубок тонких ниток с приколотым к нему клочком вязания, вытянула крючок и стала фантазировать следующий ряд, развивая и разворачивая узор совсем не так, как собиралась. Все свои узоры она хранила в памяти, но не такими, каковы они были на самом деле, – ее шали и ажурные жилеты разлетались, а в памяти оставались отражения, лишенные подробностей, с пристегнутыми клочками воспоминаний.
Она любила свои руки в те минуты, когда они бездумно трудились, а мысли вольно гуляли, а душа соприкасалась с душой беспутного сына. Только в те минуты, когда руки исполняли ремесло и ей казалось, что связь с сыном осуществляется именно через руки. Такова была ее любовь к младшему сыну. Нужно было как-то восстановить связь… чтобы сын мог перетянуть к себе…
В дверь позвонили. Она знала, что пришла соседка, которая за ней присматривала и носила ей судки с супами, когда она от слабости не решалась выйти из дому.
Но в прихожую следом за соседкой вошел мужчина, пятидесятилетний, крепкий, высокий, седой, усатый. Дверь комнаты была открыта, он встал на пороге.