Мастер — страница 32 из 54

— Что за дела? — спросил Житняк, войдя утром в камеру. — Вчерашние щи не доел?

— Меня тошнит, — сказал Яков, лежа в пальто на своем матрасе.

— Да-а, — сказал стражник, вглядевшись в лицо заключенного, — вдруг и тюремная горячка у тебя, свободно может быть.

— Так может, я пойду в лазарет?

— Нет, лежал уж ты там, но я, может, и спрошу смотрителя, если увижу. А кашу-то съел бы, на молоке она теплом, ячменная. Для болезни полезная.

— Может, мне позволят выйти во двор, подышать свежим воздухом? В камере вонь, и я так долго сижу без движения. Может, мне во дворе станет лучше?

— В камере вонь — так это ты сам и воняешь. А во двор нельзя тебе выйти, потому что при строгом одиночном твоем заключении не положено это.

— Но сколько же меня тут будут еще держать?

— Ишь, разговорился. А это начальству одному известно.

Яков съел кашу, и его вырвало. Пот лил с него градом так, что промок сенник. Вечером пришел в камеру доктор, молодой человек с редкой бородкой, в темной шляпе. Мерил ему температуру, щупал всего, считал пульс.

— Горячки решительно нет, — заключил он. — Обычное кишечное расстройство. Вдобавок у вас сыпь. Пейте чай, от твердой пищи день-два воздержитесь, и все наладится.

И он поскорей ушел.

Проголодав два дня, мастер себя почувствовал лучше и стал снова есть щи и кашу, но черного хлеба не ел. Сил не было жевать. Тронет голову — и падают волосы из-под пальцев. И такая вялость, такая тоска. Житняк, сбоку, подглядывал за ним в глазок. Все чаще Якова мучил понос, и когда пронесет, он лежал, задыхаясь, без сил на своем соломенном мешке. Хоть и ослаб, он весь день поддерживал в печке огонь, и Житняк смотрел на это сквозь пальцы. Мастер все время мерз, и никак он не мог согреться. Одно хорошо — прекратились обыски.

Снова он просился в лазарет, но пришел в камеру старший надзиратель и сказал:

— Жри что дают, и нечего тут ломаться. От голодовки и болеешь.

Яков себя заставил поесть, съел несколько ложек и — обошлось. Попозже его вырвало. И рвало и рвало, хоть ничего уж не осталось в желудке. А ночью мучили его кошмары, картины кровавой бойни, и он со стоном просыпался. Снова задремлет — и казаки хлещут по людям нагайками. Яков бежит через лес и, сраженный выстрелом, падает. Яков прячется под столом у себя дома, его выволакивают, отсекают ему голову. Яков мчится по изрытой колеями дороге, рука отрублена, выколот глаз, у него оторваны яйца; Рейзл лежит на земляном полу, ее зверски изнасиловали, выпотрошили все бедное, гиблое ее нутро. Изувеченное тело Шмуэла висит на оконной перекладине. Мастер с тошнотой просыпался, боялся снова заснуть, но изматывающую, вонючую болезнь наяву еще трудней было выносить, чем эти жуткие сны. И часто он хотел умереть.

Однажды он увидел во сне, что над головой у него висит Бибиков, и проснулся со странным вкусом во рту, будто стал медным язык.

Он сел рывком.

— Яд! Б-г ты мой, они же меня ядом травят!

Он поплакал немного.

Утром он не притронулся к еде, которую принес Житняк, и он не пил чаю.

— Ешь, — приказал стражник. — А то не выздоровеешь.

— Почему вы меня не застрелите? — сказал мастер горько. — Нам обоим было бы легче, чем этот проклятый яд.

Житняк побелел и поскорей вышел.

Вернулся он со старшим надзирателем.

— До каких пор я буду нянчиться с этим проклятым евреем? — ворчал надзиратель.

— Вы меня ядом травите, — прохрипел Яков. — У вас нет против меня настоящих улик, вот вы и отравляете мою еду, чтобы меня извести.

— Это ложь! — рявкнул старший надзиратель. — Ты окончательно спятил!

— Я не стану есть то, что вы мне даете! — крикнул Яков. — Я буду голодать!

— Ну и голодай к чертовой матери, и подохнешь.

— И это будет ваше убийство.

— Только поглядите на него. Кто смеет обвинять других в убийстве? — шипел надзиратель. — Кровавый убийца двенадцатилетнего христианского мальчика.

— Мозги твои говеные, — бросил он Житняку, когда они выходили.

Скоро в камеру чуть ли не вбежал смотритель.

— На что вы теперь жалуетесь, Бок? Отказ от еды запрещен тюремными правилами. Предупреждаю — дальнейшие нарушения режима будут строго караться.

— Меня травят ядом! — крикнул Яков.

— Я не знаю ни про какой яд, — строго сказал смотритель. — Сказки изволите сочинять, чтобы над нами поиздеваться. Доктор установил у вас обыкновенный понос.

— Это яд. Я его чувствую. У меня все болит, я исхудал, у меня клочьями лезут волосы. Вы хотите меня извести.

— А, да пошли вы к черту, — сказал кривой смотритель и вышел из камеры.

Через полчаса он вернулся.

— Это не я, — сказал он, — я никаких таких распоряжений не отдавал. Если кто вас и отравляет, то ваши собратья евреи, знаменитые отравители источников во все времена. И вы думаете, я забыл, как сами вы пытались, тут вот, в тюрьме, подкупить Гронфейна, чтобы он убил Марфу Голову, самую для вас опасную свидетельницу? А теперь вот ваши соплеменники хотят отравить вас, потому что боятся, как бы вы не признали свою вину и тем самым не бросили тень на всю вашу нацию. Мы даже обнаружили, кстати, что один подручный повара, оказывается, скрытый еврей, и мы выдали его полиции. Он вашу еду и отравлял.

— Не верю, — сказал Яков.

— Но нам-то на что ваша смерть? Мы хотим, чтобы вас приговорили к строгому пожизненному заключению и все бы видели еврейскую вашу подлость.

— Я не стану есть то, что вы мне даете. Убейте меня, я не стану есть.

— Хочешь жрать — ешь что дают. Не то с голоду подохнешь.

Следующие пять дней Яков голодал. Муки отравления сменились муками голода. Он лежал на своем соломенном мешке, то и дело впадал в дремоту. Житняк грозился вытянуть его кнутом — все впустую. На шестой день вошел в камеру смотритель, косой глаз слезится, лицо красное.

— Я приказываю вам есть.

— Только из общего котла, — еле выговорил Яков. — Что другие арестанты едят, то и я буду есть. Дайте мне ходить на кухню и брать кашу и похлебку из общего котла.

— Это нельзя. Вы не можете выходить за пределы своей камеры. Строгое одиночное заключение не должно нарушаться. Другим заключенным на вас смотреть запрещается. Все записано в правилах.

— Они могут отвернуться, пока я беру еду.

— Нет, — сказал смотритель.

Но Яков и на следующий день голодал, и смотритель дал разрешение. Два раза на дню Яков и за ним Житняк со взведенным пистолетом шли в тюремную кухню. Яков брал свою порцию хлеба, наливал себе в миску похлебки из общего котла, и работавшие на кухне заключенные отворачивались к стенке. Особо много в миску было не налить, Житняк тут же сливал лишек обратно в котел.

Он вернулся к полуголодному существованию.

4

Он молил, чтобы дали ему что-нибудь делать. Руки томились от пустоты, но ничего ему не давали. Мастер предлагал чинить мебель, строить столы, да все, что им может потребоваться, и нужно ему для этого всего-то несколько досок и его мешок с инструментом. Он скучал по своей пиле, немецкому маленькому долоту, по драчу и отвесу. Он помнил их ощущение под пальцами, помнил, как они все работали. Пила у него такая острая, в десять секунд распилит толстенное бревно. С нежностью вспоминал он шершавость и гладкость опилок, их особенный запах. Иногда в ушах отдавалось двухтонное пение пилы, ответный стук молотка. Он перебирал в памяти все те вещи, какие сделал своим инструментом, мысленно их переделывал. Был бы у него инструмент, пусть не его инструмент, пусть какой угодно, и несколько досок, он бы заработал копейку-другую, купил бы себе исподнее, шерстяную фуфайку, пару теплых носков, еще кое-что. Если заработать немного денег, можно было бы, он втайне надеялся, подкупить кого-нибудь и передать письмо, ну не письмо, так на словах передать весточку Аарону Латке. Но ни досок, ни инструментов ему не давали, и он без конца скрипел суставами, чтобы что-то делать с руками.

Он просил газету, книгу какую-нибудь, все равно, чем занять глаза и забыть тоску. Но Житняк говорил на это, что печатное слово запрещается давать арестантам, которые нарушили распорядок. И бумага запрещается, и карандаш. «Не писал бы тех подлых писем, не сидел бы ты в одиночке». — «А где бы я был?» — «Все бы лучше. Сидел бы в своей камере общей». — «А не знаете, когда должно прийти мое обвинение?» — «Не знаю, и никто не знает, и не лезь ты с этим ко мне». Как-то Яков сказал: «И зачем вы хотели меня отравить, Житняк? Что я вам сделал плохого?» — «Никто ж не говорил мне, что яд в ней, в еде, — смешался стражник, — сунут — и, мол, неси». Потом он сказал: «Моей вины тут нет никакой. И кому ты нужен — травить тебя? Надзиратель, он так подумал, что скорее признаешься ты, если больной будешь. Уж смотритель намылил ему шею». На другое утро Житняк принес Якову березовую метлу. «На, бери, да помалкивай. Надзиратель сказал, надоели ему наши эти беседы. Нельзя мне больше разговоры с тобой разговаривать».

Метла была обыкновенная палка, и к ней веревкой привязаны тонкие березовые ветки. Яков подметал камеру каждое утро, сперва кое-как, был еще слаб после болезни; но ведь и залеживаться нельзя, чтобы не ослабнуть вконец. Снова он попросил, чтобы его ненадолго выпускали во двор, но, как он и ждал, просьбу его отклонили. Каждый день он тщательно выметал каменный пол, мокрую часть и сухую. Обметал все углы, поднимал матрас, выметал под ним. Выметал все щели в стенах и как-то обнаружил там сороконожку. Увидел, как она удирает сквозь дверную щель, и потом у него разболелась голова. Ручку метлы он стал было употреблять на то, чтобы выбивать сенник, но обшивка истлела, сквозь нее виднелась выцветшая солома, и пришлось оставить эту затею, чтобы сенник совсем не разлезся. К тому же под ударами он немилосердно вонял. И Яков оглаживал его каждое утро руками, будто освежал.

Он делал все, чтобы нарушить монотонное течение дня. В пять утра в коридоре звенел звонок, и он вставал в ледяной тьме, поскорей выгребал из загнетка пепел, вздымая пахучую пыль, и собирал весь пепел в коробку, выданную ему для такой цели. Потом наложит в печку щепы, хворосту, бревен потолще и ждет, когда Житняк, иногда Кожин придет и затопит. Раньше стражник растапливал печь, как принесет еду, но теперь Яков ходил за едой на кухню и топили уже, когда он вернется. Дважды в день разрешено было Якову ходить на кухню, и он отстаивал эту возможность на пять минут вы