В полдень артисты отбыли, а утиный мальчишка остался. Он по части времени был сам себе хозяин. Под вечер он меня разыскал; я стояла у палатки доктора Поттера, подстригала ему волосы.
— Ну как, Миртл, — спрашивает. — Игра стоила свеч?
Я ответила, что не понимаю вопроса.
— Ну, надо было в леди превращаться? Никаких нет разочарований?
А сам так и ест меня глазами, всю оглядел с ног до головы, и линялое платье заметил, и сапоги мужские; они очень удобные: лодыжки от насекомых защищают.
— Я не жалею, — я сказала с вызовом. — Если тебя именно это занимает.
— Насколько я знаю, — он говорит, — тебя не очень-то окружили почестями.
Доктор Поттер мотнул головой под ножницами и сказал:
— А вы все такой же наглец, Помпи Джонс, как я погляжу.
— Вы очень наблюдательны, — тот отвечает. — Но из меня же и не делали джентльмена. — Потрогал волдырь у себя на губе. — Больше не буду огонь глотать, — говорит. — Сноровку утратил.
— Иную сноровку и лучше утратить, — заметил доктор Поттер. Они долго смотрели глаза в глаза; ресницы утиного мальчишки были опалены. Доктор отряхнул волоски со своего замызганного облаченья и побрел между палатками прочь.
— Ты с ним не надо так разговаривать, — я сказала. — Он человек образованный.
— Он меня понимает, — сказал утиный мальчишка. — И всегда понимал, и ни при чем тут его ученость. По важным вопросам мы с ним, похоже, тютелька в тютельку одного мнения.
Говорит, а сам в кармане роется.
— Вот, хочу тебе кое-что показать, — и вынимает что-то плоское, завернутое в красный платок Это оказалась медная пластинка. Вся черная и посередке царапины прочерчены.
— Что это? — спросила я.
— Как, ну ты, конечно… у постели мистера Харди стоишь.
Я удивилась, что он столько лет хранил эту картинку, на которой тем более ничего не видно.
— Сегодня вроде как годовщина, — он говорит. — Ведь в августе, если не ошибаюсь, я в первый раз тебя увидел…
— А-а, в том доме, на лестнице с перилами сломанными…
— Еще раньше… ты на станции на ступеньках сидела… под дождем… на Липовой.
— Ты тогда сделал доброе дело. Мальчишка украл у женщины утку, а ты ее обратно принес.
Тут он надо мной расхохотался и объяснил, что это просто уличная хитрость такая. Станция — самое подходящее место: толкучка, свалка, багаж. Работают парами, деньги делят. Один крадет, другой возвращает. Если даже хозяину на пропажу плевать, почти наверняка какой-нибудь прохожий, у которого полный карман при пустой башке, заметит возврат собственности и отвалит пару монет — в награду за честность. Тут можно еще сказать: «Нет, сэр, я не могу наживаться на самом обыкновенном поступке», — и там, глядишь, еще деньжат подсыпят.
Я не знала, что и сказать.
— Конечно, надо соображать, кого облапошить, не то пообещают тебе уголок в раю, вот и вся твоя прибыль.
В глубине души мне эта хитрость понравилась, но вслух я сказала, что ему должно быть стыдно.
— Этого ты от меня не дождешься, — сказал он, как отрезал, и потом спросил, довольна ли я своей жизнью.
Я кивнула.
— Я знаю про детей, — сказал он. — От Джорджа знаю.
Тут мое сердце так и подпрыгнуло — ведь Джорджи, значит, говорил про меня. Обида из-за того, что он предпочел общество утиного мальчишки, вмиг куда-то пропала, и скучный день вдруг рассиялся весь, и дальнее озеро, только что хмурившееся под свинцовым небом, сразу просветлело, и белыми стали серые палатки. Кони табунком прорысили к грязной дороге, и крупы у них, как шелковые, лоснились на солнце. Я спросила, что еще говорил Джорджи.
— Только это, — был ответ. — Ну, и что он рад… так как Энни уже не способна производить потомство.
Я могла бы сказать, что это он — причина ее разочарования, его баловство с тигровой шкурой, но разве не было у меня оснований его благодарить за исход? И я только выпалила: «Я его люблю. В нем вся моя жизнь».
Он хмуро поглядел на меня и спросил:
— Но они ж тебя услали… тогда?
— Не одну, — вскинулась я. — Оба раза мы с Энни жили в таком домике… в деревне. Вечером она вязала, а я ей истории рассказывала. Все из головы выдумывала, у нее на книги аллергия. Я ее уважаю. Она никогда не показывала ревности.
— А с чего бы ей, — фыркнул он. — У нее никогда не было охоты.
Он не мог уняться, еще расспрашивал. Поинтересовался, что думает про все старая миссис Харди, и я сказала, что не знаю, но ей, как и мне, всего дороже счастье Джорджи.
Он отвел глаза. Стал грустный какой-то. Потом пробормотал: «Слава богу, я не женщина».
Тут вернулся доктор Поттер и принес баранью ногу. Ликуя, сообщил, что обнаружил возле озера опрокинутую продовольственную повозку. Она была пустая, но он поискал рядом и напал на это мясо у самой воды.
— Повезло, — сказал утиный мальчишка. — Особенно, если кучера поблизости не наблюдалось.
— Конечно нет, — оскорбился доктор Поттер. — Иначе я бы ему заплатил.
Он опустился на стул и, зажав между жирных коленей эту баранью ногу, стал с нее обирать червей. Скоро утиный мальчишка ушел.
— Он знает про детей, — сказала я.
— От миссис О'Горман, разумеется?
— Джорджи ему сказал.
— Значит, осел твой Джорджи. Никогда нельзя откровенничать с такими, как Помпи Джонс.
— Что он вам сделал? — сказала я. — Джорджи его любит, считает его добрым, и я тоже.
— Оставь, — сказал он. — Он еще насолит вам обоим.
— Он мой портрет хранит, — не сдавалась я.
И тут доктор Поттер объявил, что это хранение портрета — одна аффектация и доброта показная. «Когда-нибудь маска спадет — пригрозил он. — Как лапидарно выразил это Сенека, nemo potest personam diu ferre fictam[17]».
Я не стала дожидаться перевода, ушла. Вот если бы это Джорджи, я думала, хранил мой портрет, пусть совсем почернелый от времени.
Пластинка пятая. Октябрь 1854 гПохоронная процессия под сенью Беатрис
Я теперь без конца вижу сны, и не только ночью. В прошлом — сколько лет обратилось в прах за эти восемь недель — лишь наплыв темноты навевал на меня грезы. Тогда образ Беатрис стоял за моими сомкнутыми веками. Теперь она вольно облетает мою голову; я бы принял ее за ангела-хранителя, если б только она не хмурилась так. На днях Джордж меня разбудил, тузя кулаком по плечу. «Поттер, перестаньте. Перестаньте оправдываться». Я возразил, что ничего не говорю, но едва эти слова слетели с моих уст, лицо жены, искаженное злобой, встало передо мною. Ветер рвал на мне одежду, дымом дул в глаза, но меня держал в плену ее взгляд. Чтобы одолеть наваждение — ведь не спятил же я покуда, — я напомнил себе, что утоленье жажды водой, в которую мочились умирающие, и голодное брюхо непременно порождают галлюцинации.
Мы оставили Варну на второй неделе сентября, вместе с шестидесятитысячным английским, французским и турецким воинством. Женщин многих не пустили на борт, и они выли, отринутые, на берегу. Миртл, в крестьянском платье, темно загорелую и ведущую в поводу навьюченного багажом пони, впустили беспрекословно. Миссис Ярдли не было среди нас; она рассорилась со своим остроглазым полковником и отбыла на родину. Я радовался, что она больше не станет докучать Миртл. Они были несовместны, не в последнюю очередь из-за отношения к добродетели, притом что миссис Ярдли считала податливость первейшим грехом.
Джордж бушевал, его вынудили бросить большую часть лазаретного оборудования, в том числе каталки, носилки, операционные столы. Для них попросту не нашлось места. Он хотел уж сойти на берег и потребовать их погрузки, но был удостоверен, что все это отправят нам вслед.
Два дня дожидались мы отправки, а болезнь меж тем не унималась. Ночью покойников бросали за борт, и они шли ко дну, пуская пузыри в фонарном свете. Утром, освободясь от грузил, они, вздутые, восставали из мертвых и всплывали навстречу солнцу.
По выходе в море кое-кто счел, что мы являем собой великолепное зрелище, построенные в пять линий, в каждой по дивизии, французы на правом фланге, слева наш флот, турки сзади, лорд Раглан во главе. Я не разделял этого энтузиазма, люди вокруг не радовали взор, некогда щегольские мундиры обтрепались, и прохудились сапоги.
В довершение зол первой же ночью загорелся трюм. Перегрелось смешанное с углем брикетное топливо. Итог — самопроизвольное возгорание. Дым был адский, всем пришлось выносить на палубу припасы. Только когда шлангами удалось загасить пламя, узнал я, что девяносто тонн патронов, не защищенных магазинами, погрузили рядом с углем. Вышвырнуть все это за борт никому и в голову не приходило, тогда как был весьма значителен шанс отправиться в Царствие небесное или в тартарары.
Мы высадились в Керкинитской бухте на западном берегу Крыма 14 сентября. Никто не знал, имеют ли русские понятие о нашем приближении, и меня томили недобрые предчувствия о том, что нас ожидает. На поверку нас не ожидало ровно ничего, по крайней мере — никаких людей. Берег был пуст, и на дальней гряде холмов ни войск не было, ни пушек.
Мы разбили бивак дальше на берегу и там ждали, когда высадятся конники и артиллерия. Ночью хлынул дождь, и не реденький вам английский дождик, а страшный обломный ливень, он гасил огни и взбивал землю так, что она превращалась в трясину. Кое у кого были палатки, кто прикрылся одеялами, но ничто не выдерживало напора воды, и все промокли до костей. Письмо от Беатрис, содержащее уютные домашние известия: погода прекрасная, дети здоровы, воздух Англии подстрекает аппетит, — пошло безнадежными пятнами. Я его бросил в грязь; ни разу в нем не упоминалось, что она соскучилась.
Зорю пробили наутро в три часа, и мало кого из ходячих пришлось расталкивать после сна. Дров не было, и костер не развели, выступили без чая. Шляпа, которая прежде была мне так велика, вся скукожилась, и пришлось ее привязать бечевками.
Ушло еще два дня, к счастью ясных, пока разгрузили провизию, вернули больных на суда и похоронили мертвых. Джордж был в отчаянии, обнаружа, что не выгружено ни единой повозки и до ужасного мало носилок. Еды тоже не хватало, хотя некие татары пришли попозже в лагерь, выражая намерение продать нам овец и несколько бурдюков вина. Едва сделка была заключена — повара уже резали глотки, — вдруг откуда ни возьмись налетела свора собак, окружила живых овец и ловко отогнала прочь. Вслед ретировавшимся татарам прогремели выстрелы, но их преследовать охотников не нашлось.