ется под ширму, он того кусал за ноги.
Я задержалась — ждала, пока откроется полосатый занавес. Больше всего я обожала то место, когда Джуди уходит снимать с веревки белье, а мистер Панч принимается колотить ребеночка, чтоб перестал орать, — и дети кричат и хохочут, те особенно, кого регулярно дерут.
Мастер Джорджи ушел вперед, но я не беспокоилась. Знала, что увижу его в гостинице «Вашингтон», где его ждал друг, Уильям Риммер, товарищ по медицинскому институту.
Занавес как раз пошел на сторону, показал мистера Панча, который нагнулся над люлькой и раскачивал вопящую детку туда-сюда, и тут произошел несчастный случай. Толпа зашипела, отхлынула, сверху посыпались брызги — ширма качнулась, прочесала нижние ветки и рухнула. Мистер Панч вывалился и смирно лежал в луже. Песик Тоби прыгал и рычал, прыгал и заливался.
Все случилось вмиг, мы и ахнуть не успели. А потом — о, чудо из чудес! — хозяин Панча и Джуди возник перед нами, он с трудом поднимался на ноги, махал руками, отбивался от складок полосатого занавеса. Он лил потоки ругательств, но выходило смешно и не страшно, потому что кричал он тем же своим попугайским голосом. И нос изгибался под мокрым цилиндром до самого подбородка.
Фургон с золотыми буквами на боку отделался царапиной, хотя его так шарахнуло, что сорвало с подпор ширму. Под шумок какой-то парень схватил аккордеон еврейчика, но тут тетка одна как даст ему зонтиком по башке, он его и бросил. Это тоже была потеха, она хлопает его и визжит: «Кто у нас гадкий мальчишка?» Ну вылитый мистер Панч, когда он наказывает ребенка, очень у нее выходило похоже. Мы прямо чуть не лопнули со смеху, бесимся, прыгаем по лужам, а песик Тоби кусает нас за ноги.
Все скоро выяснилось и уладилось, господин, виновный в переполохе, раскошелился и покрыл убытки. Оказывается, ни свет ни заря из овощной тележки повывалилась на дорогу капуста, кое-что собрали обратно, кое-что стибрили, а один вилок остался. А конь господина проходил прежде службу в кавалерийском полку, он принял этот вилок за свернувшуюся кобру, встал на дыбы, прянул в сторону и боком толкнул фургон.
Животное недавно вернулось из Африки, а там эти кобры на каждом шагу. Зубов у ней нет, но как ужалит, из языка у нее выделяется яд, и это исключительно вредно.
Потом господин снова взобрался на своего коня и ускакал прочь, а хозяин Панча и Джуди сложил свою покалеченную ширму в фургон и на сегодня закрыл представление. Он еще ругался, но уже не так громко.
Я еще не добежала до «Вашингтона», как стало накрапывать. Я была без шали, но сырость мне нипочем. Зимой, бывало, ветер несется с реки, воет, а я притулюсь у двери Звездного театра и там стою. Как-то вышел один артист и сказал, что я премиленькая и почему бы, мол, мне не зайти — погреться у камелька в фойе. Я не пошла, у него были размалеваны щеки, и вид потому не добрый, а злой. Да я и поняла, что он меня просто умасливает, у меня так растянут рот и глаза чересчур глубоко посажены, от этого всегда грустный вид — что уж тут такого премиленького. Еще как-то раз, в декабре, у меня совсем посинели ноги, и миссис О'Горман пришлось растирать их гусиным жиром, чтоб восстановилось кровообращение. А мне что! Я бы с удовольствием в сосульку превратилась ради мастера Джорджи.
Летом мое любимое место были гранитные ступеньки на Липовой при выходе на железнодорожную станцию. С них я смотрела вниз по склону, и там, в квадрате сада, стояла гостиница и красные розы подпрыгивали на ветру. В ясные дни под синим высоким небом скакали по горизонту Уэльские горы. А сейчас небо сливалось с серой рекой и низкое белое солнце, на дольки поделенное мачтами, плыло и разбрызгивало красные лепестки.
У мистера Харди в точности тот же вид висел на стене в кабинете, в рамке, нарисованный масляными красками. Тут как тут были мачты, и домики сбегали по склону к табачной фабрике, не было только гостиницы: ее пока не построили. Картина была ужасно старинная, перешла к мистеру Харди еще от отца, а цвета всё свеженькие, как новенькие, не то что фотографии мастера Джорджи, которые одна неделя — и почернеют.
Я просидела час или больше, смотрела, как туда-сюда снуют люди, как дымки пароходов протыкают низкие тучи, и вдруг я стала свидетельницей христианского поступка. Возле нижней ступеньки с ребеночком на руках и плетеной корзиной у ног стоит женщина, и к ней подходит другая, дама, она получше одета и подбирает юбки, чтобы не замочить. В корзине живая утка, шея привязана к ручке, бечевкой завязан клюв. Женщина откинула шаль, видно, показать прикорнувшего у груди малыша. И тут какой-то мальчишка подкрадывается из толпы, хвать корзину — и был таков. Женщина ничего не замечает, воркует себе над ребеночком. Так проходит несколько секунд, и тут другой мальчик подходит и кладет к ее ногам ту самую корзину. И ни слова не говорит. Распрямляется и видит, что я на него уставилась. Года на три старше меня, темный, не то от грязи, не то от природы, и на верхней губе какая-то пакость, по-моему, это эпителиома. Я замечала такие вещи, мастер Джорджи давал мне свои медицинские книжки читать, хотя я их еще не совсем хорошо понимала.
Тут из гостиницы вышел Уильям Риммер. Я дождалась, пока появится мастер Джорджи, а потом дунула вниз по ступенькам и спряталась за дверь магазина. Мастера Джорджи раздражало, когда я путаюсь под ногами. Слов я разобрать не могла, но Уильям Риммер сперва убежал на несколько шагов вперед, потом вернулся, все время он дергался, и я поняла, что они не то что беседуют, а скорей ссорятся. Обычно они рассуждали про трупы, про кровеносные сосуды, я и подумала сперва, что это у них противоречия на медицинской почве. Но у мастера Джорджи вид был почему-то как у побитой собаки — совсем на него не похоже, — и вдруг я почуяла беду. Рассудила, что они увлеклись, ничего вокруг не замечают, подкралась поближе и спряталась за розами. Еще лило, и со шляпы мастера Джорджи стекала вода.
Уильям Риммер говорит:
— Я не желаю слушать твоих оправданий.
Мастер Джорджи говорит:
— Но мне не в чем оправдываться.
Говорит спокойно, он всегда так говорил. Он считал, что, если хочешь, чтобы к твоему суждению прислушивались, всегда надо его высказывать холодно и бесстрастно.
— Ты не можешь отрицать, что был не на высоте, — сказал Уильям Риммер. — Черт возьми, Джордж, ты же знаешь мои чувства.
— Не постигаю, в чем моя вина, учитывая обстоятельства дела. Ты сам слышал, что сказала миссис Прескотт… Что тут прикажешь?.. Отказаться в твою пользу?
— Будь я на твоем месте, я так бы и сделал…
— Вот как? Рискуя прослыть невежей?
— Так друзья не поступают, — крикнул Уильям Риммер и снова шагнул вперед, но на сей раз он не вернулся, он совсем ушел, не оглядываясь.
Мастер Джорджи постоял, хотел было его догнать. Но через несколько шагов передумал и чуть не побежал через площадь. Даже головы не повернул, проверить, бегу ли я за ним.
Я никак не могла взять в толк, из-за чего у них вышла ссора. Миссис Прескотт была богачка, она жила на широкую ногу за Земляничными полями. У нее были три дочери, две, говорили, уродины, а третья красавица. Я слыхала, какие мистер Харди отпускал замечания насчет ее внешности, а уж он разбирался в таких вещах. За неделю до того миссис Прескотт давала вечер с танцами, и мастер Джорджи был приглашен. Уильям Риммер, выходит, тоже. Но что такого сказала миссис Прескотт, и что такого сделал мастер Джорджи, и за что Уильям Риммер его ругал, было покрыто мраком неизвестности.
Я никак не могла отвязаться от своих мыслей, они все вертелись, вертелись у меня в голове, пока я бежала за мастером Джорджи по Прибрежной. И как посмел этот Уильям Риммер его ругать! Небось когда заразил себе палец — резал печенки в прозекторской, — два дня лежал потом на краю погибели, метался в горячке, мастер Джорджи одну ночь совсем не отходил от его постели. А когда пришел домой и рассказывал миссис Харди о мученьях друга, в глазах у него стояли слезы. Сердце у меня переворачивалось от такой черной неблагодарности.
Мастеру Джорджи надо бы пойти налево от церкви Святого Иоанна; а он вдруг взял направо, на мощеный подъем к горе Святого Иакова. То ли уж так задумался, то ли нарочно время тянул, не хотел домой возвращаться. Дождь перестал, между дымовыми трубами катило мокрое солнце. Глаза миссис О'Горман не глядели бы на эти места. От нужды, она говорила, ее аж в дрожь кидает, довольно она навидалась нужды из-за Ирландии и картошки этой.
Давным-давно, когда был жив еще отец мистера Харди, купцы селились по этой улице, поближе к берегу и к собственному делу. Но разливом вод и напором рода человеческого, так мастер Джорджи говорил, их погнало наверх, и пришлось им ставить дома на холмах. Прежде богатые дома стояли теперь в разоре, галереи сгнили, окна законопачены тряпьем. Иногда набитые людом подвалы затопляло, и вместе с крысами тонули дети. Эти бедствия успокаивали миссис Харди, потому что, когда она работала в разных комитетах для помощи бедным, она могла отвлечься от своих мыслей.
Мисс Беатрис, когда злилась, кричала, что я тоже небось вылезла из ирландских болот. То-то, когда меня нашли, зелененький лоскуток догнивал у меня в волосах. Только миссис О'Горман говорила, что все это враки. Ведь кто мне волосы обстригал, чтоб вшей извести? Так что кому лучше знать? Да мне все равно. Мало ли откуда я вылезла — важно, куда я иду.
Все же я ускорила шаг, взбираясь в гору за мастером Джорджи. У бедняков хищный вид, а все из-за этих костей, голых костей, кости, кости — у оборванцев на углу, у драчливых беспризорных детишек в канаве, у осоловелых, навалившихся на заборы мужчин. Ко мне они не лезли, видели, что взять с меня нечего. Одна женщина прицепилась к мастеру Джорджи, но он от нее отмахнулся, вовсе не из-за бесчувственности, просто задумался. Среднего роста, сильный, крепкий, идет выворачивая ступни, как струнка прямой. Как это странно, что даже походка может внушать любовь.
Вдруг он бросил через плечо:
— Что ты плетешься, Миртл. Не отставай.