Мастер — страница 27 из 73

рого слова, изреченные романистом, по важности были как будто сопоставимы с предыдущей работой в коммерческой области.

Теперь Генри казалось, что все его прошлые труды вели к этой звучной свободе, и несколько месяцев спустя он понял, что уже не сможет вернуться к перу и бумаге, к немеханическому одиночеству. Куда бы он ни направлялся, всюду за ним на буксире следовал его шотландец со своей громоздкой пишущей машинкой, которая вскоре полностью вытеснила стенографию. Но машинку надо было возить, а шотландца – кормить. Таким образом, переезды усложнились и обходились дорого. Теперь плавания через Ла-Манш и обратно, поезда и отели подошли к концу. Зов иного климата и роскошных городов как-то сам собой потонул в деловитом стуке машинки и звучании его собственного голоса.


За эти годы он так много и в таких ярких, драматических подробностях описывал дома́, что его друг, архитектор Эдуард Уоррен, предложил ему сделать иллюстрации: нарисовать Гарденкорт или Пойнтон, Истхед или Баундс – дома, в которых он описал комнату за комнатой, тщательно воссоздавая атмосферу, драгоценную лепнину и выцветшие гобелены. Уоррен утверждал, что можно выпустить его книги специальным архитектурным изданием. Каждый раз, навещая Уоррена, Генри рассматривал рисунок садового домика у Лэм-Хауса в Рае, вид с улицы, и восхищался английской атмосферой, старой кирпичной кладкой и ощущением уюта вековой выдержки.

Генри мечтал о собственном доме в окрестностях Лондона. Он воображал, как сидит вечерами при щедром свете лампы в старинной, обшитой деревом комнате. Покрытые темным лаком половицы устланы коврами, в камине горит огонь, дрова истекают смолой и потрескивают, задернуты тяжелые шторы, долгий трудовой день на исходе, и общественный долг не довлеет над ним.

Когда настало лето, он проводил время, бродя по деревушкам на побережье Суффолка и восхищаясь их названиями: Грейт-Ярмут, Бландсон, Саксмандем, Данвич – от них веяло древностью, узловатой историей наследования. Он думал, что каменный коттедж на здешнем побережье, что-то простое и тесно связанное с окружающей культурой мореплавания, был бы для него идеальным решением. Переезжая с места на место вместе со своим шотландцем и ремингтоном, болтаясь между плохими съемными комнатами и дорогими отелями, он надеялся, что это будет его последнее бесприютное лето. Но он знал, что такая лоскутная, с хлеба на воду, неприкаянная жизнь будет мучительно продолжаться до тех пор, пока Генри не обзаведется собственным прекрасным убежищем, которого с течением времени он вожделел больше и больше.

В деревнях Суффолка он спрашивал всякого, с кем встречался, объясняя свои нужды и чаяния, предлагая оставить свой лондонский адрес в знак серьезности его намерений. Несколько раз ему предлагали взглянуть на то или иное обиталище, но ничто из увиденного им даже отдаленно не походило на его мечту. Все они были уродцами, пусть и на свой невинный манер, и оказывались доступны только потому, что никому больше и даром не были нужны.

В Рае он тоже дал понять, что мечтает о собственном постоянном жилище. Он заприятельствовал с местным кузнецом – тот, можно сказать, вырос до продавца скобяных изделий и постоянно торчал на пороге своей лавки в ожидании новых лиц, чтобы поболтать на досуге. Во время одной из своих прогулок по Раю Генри остановился у двери мистера Мильсона, который чуть ли не с первой встречи стал называть его мистером Джеймсом. Для мистера Мильсона он был американским писателем, совершающим прогулки по улочкам Рая, который уже успел полюбить. Во время второго или третьего разговора с мистером Мильсоном, когда Генри еще проживал в Пойнт-Хилле, он упомянул, что страстно мечтает о своем уголке – в деревне или где-нибудь в самом городке, разумеется. Поскольку мистер Мильсон любил поговорить, поскольку он совершенно не интересовался литературой, никогда не был в Америке, не был знаком с другими американцами и поскольку познания Генри в области скобяных изделий находились в зачаточном состоянии, они обсуждали дома – те, которые сдавались в аренду в прошлом, и те, которые были выставлены на продажу, или проданы, или сняты с продажи, а также те, самые желанные, которые не покупались, не продавались и не сдавались в аренду никогда и никому, сколько себя помнили обитатели этой округи. Каждый раз, когда он приходил, стоило им коснуться этой темы, как мистер Мильсон показывал ему карточку, на которой был записан лондонский адрес Генри. Он не потерял ее, он ничего не забыл, а потом заманчиво сообщал о каком-нибудь прекрасном старинном доме, безупречно подходившем для нужд холостяка, но тут же с прискорбием признавал, что его владелец осел там прочно и всерьез и в обозримом будущем вряд ли его покинет.

Генри рассматривал свои разговоры с мистером Мильсоном как своего рода игру – так он беседовал с рыбаками о море, с фермерами об урожае. Они были учтивым способом расслабиться, испить Англию, впитать ее благоухание через фразы, речевые обороты и местный колорит. Таким образом, даже когда он распечатывал письмо, пришедшее на адрес его лондонской квартиры, по почерку на конверте определив, что написал его человек, не слишком привыкший писать письма, и даже увидев имя Мильсона в строчке отправителя, он по-прежнему был озадачен его происхождением. И только прочтя письмо во второй раз, он понял, от кого оно, и тут же его будто ударили под дых – он сообразил, о чем говорится в послании. Лэм-Хаус в Рае, писал ему Мильсон, освободился, и его можно было бы занять. Первой мыслью было, что он упустит этот тихий уголок на вершине мощеного булыжником холма, с тем самым зимним садом, наружный вид которого так любовно воспроизвел Эдвард Уоррен, это жилище, на которое он с такой болью и вожделением взирал во время своих многочисленных прогулок по Раю. Дом, одновременно скромный и величественный, заметный и уединенный, который, казалось, так уютно и естественно принадлежал другим и в котором они обитали так тепло и плодотворно. Он проверил почтовый штемпель. Интересно, думал он, растрезвонил ли его торговец скобяными изделиями всем желающим об освободившемся жилье. Этот дом он любил более прочих и тосковал по нему. Ничто и никогда не приходило к нему с такой волшебной легкостью. Он мог бы сделать что заблагорассудится – послать телеграмму, сесть на ближайший поезд, – но его не покидала уверенность, что он упустит этот дом. Впрочем, рассуждать, беспокоиться или сожалеть было бесполезно. Выход один – немедленно поспешить в Рай, гарантируя, таким образом, что ни одно упущение с его стороны не помешает ему стать новым обитателем Лэм-Хауса.

Перед отъездом он написал Эдварду Уоррену, умоляя его тоже как можно скорее приехать в Рай, чтобы осмотреть интерьер дома, внешним видом которого он так сильно восхищался. Но дожидаться Уоррена он не сумел, и, конечно же, о работе не было и речи. Сидя в поезде, он размышлял, мог ли кто-нибудь, видевший его со стороны, догадаться, насколько судьбоносным было это его путешествие, насколько захватывающим и потенциально сулящим разочарование. Он знал, что это всего лишь дом. Другие покупали и продавали дома легко и беспечно и так же легко и беспечно перевозили свои пожитки. И пока он ехал в Рай, его осенило, что никто, кроме него самого, не понимает, как это важно и значительно. Ведь столько лет у него не было ни страны, ни семьи, ни собственного жилья, за исключением лондонской квартиры, где он работал. Лишенный защитной раковины, он годами был выставлен на всеобщее обозрение, и это делало его нервным, изматывало и внушало страх. Его жизнь была как будто лишена фасада, отрезка стены, который защищал бы его от мира. Лэм-Хаус предлагал ему красивые старинные окна, через которые можно смотреть на улицу, но в то же время заглянуть в них снаружи можно будет только с его разрешения.

Теперь он мечтал стать хозяином, у которого могли бы гостить друзья и родственники. Он мечтал украсить этот старый дом, купить мебель по своему вкусу и придать своим дням размеренность и определенность.


Едва переступив порог, он ощутил атмосферу сумрачной утешности. Комнаты на первом этаже были маленькие и уютные, а те, что наверху, – величавые и наполненные светом. Кое-где деревянные панели на стенах были оклеены современными обоями, но его уверили, что это можно легко исправить. Две комнаты выходили окнами в сад, весьма ухоженный и живописный, разве что великоватый для его нужд. В гостевой комнате когда-то останавливался Георг I, и, конечно, она вполне годилась для друзей и родственников. Пока он ходил по дому, открывая двери самостоятельно или входя в открытую для него дверь, он не произносил ни слова, боясь, что, если выкажет слишком большое рвение, на пороге появится кто-то другой, имеющий права по предварительному договору аренды, и громко попросит его на выход.

И все же когда он вышел в сад и направился к садовому домику, высокое эркерное окно которого смотрело на булыжную улицу, ведущую под горку, и вдруг мельком представил, как работал бы здесь каждый день все лето, наслаждаясь смелой воздушностью помещения, его простором и светом, то невольно ахнул. И, больше не в силах сдерживаться, вышел из садового домика и оказался лицом к лицу с садом, обнесенным кирпичной стеной, увитой древними вьюнками, где в густой тени под старым тутовым деревом кирпич стал красно-коричневым от времени и непогоды. Прогулка по дому и саду была похожа на заполнение бланка: чем больше земли он охватывал, тем ближе подходил к тому, чтобы в конце расписаться, закрепив тем самым свои права.

Хозяин был предупрежден об имени и профессии потенциального арендатора и быстро согласился сдать дом в аренду сроком на двадцать один год на выгодных условиях. Уоррен окинул дом взглядом профессионала и составил список улучшений, которые легко можно было произвести за зиму, чтобы к весне дом стал пригоден для жилья. Генри, благодаря любезности Макалпайна, разослал письма друзьям и невестке, сообщив о своем новом доме. Он приписал также и условия аренды – семьдесят фунтов в год, – сделав приписку собственноручно, когда Макалпайн уехал на весь день.