Мастер — страница 32 из 73

честве у окна. А потом вернуться к мистеру Макалпайну и сказать, что в этот день его услуги больше не понадобятся. Это был единственный раз, подумал он, когда он заметил тень удивления на лице своего личного секретаря, но она быстро исчезла, Макалпайн собрал свои вещи и удалился без лишних вопросов и комментариев.

В той сценке, что пришла ему на память, Алисе было лет пять или шесть. Они вернулись в Ньюпорт, а может, впервые туда приехали, и несколько дней она находилась под присмотром тетушки Кейт, пока ее родители отсутствовали, и тетушка Кейт, по мнению Алисы, слишком ограничивала ее маленькую личность, гораздо больше обычного. Когда дитя указало ей на это, тетушка Кейт стояла на своем, требуя, чтобы ее инструкции неукоснительно выполнялись, пока Алиса не разозлилась. Она стала взывать к помощи братьев, но те ее не поддержали, и тогда она надулась и обиделась. Затем, осознав, что придется еще два дня страдать при новом режиме, пока не вернутся родители, она решила подчиняться тетушке Кейт во всем, явив собой ярчайший в Ньюпорте, ежели таковой понадобился бы Ньюпорту, пример послушной девочки.

Никто, кроме братьев и тетушки Кейт, не заметил, как она обращалась с тетушкой Кейт весь следующий месяц. Тетушка Кейт не могла пожаловаться, потому что нападки Алисы были слишком спорадичны по времени и комичны по тону, да и в любом случае львиная доля их совершалась у нее за спиной. Если тетушка Кейт улыбалась или тепло приветствовала гостя, ее маленькая племянница стояла у ее юбки и нелепо ухмылялась, явно передразнивая ее. Все особенности тетушкиной речи, ее «Боже милостивый!» и «Так-так» перекочевали в речь Алисы, однако в преувеличенной форме. Алису часто заставали за дерзким разглядыванием тетушки, но она никогда не делала этого достаточно долго, чтобы заметила мать. Она часто ходила по пятам за тетей без всякой причины, ступала на цыпочках, пародируя походку старой девы средних лет.

Сама тетушка Кейт не видела чрезмерных усилий Алисы в попытках подорвать ее авторитет и отомстить, и родители Алисы провели лето в счастливом неведении, созерцая невинность своих детей и радуясь отсутствию в них скрытности и лживости. Уильяму больше всех нравились выходки Алисы, и он поощрял их, но импульс исходил только от самой Алисы. Наверное, это приходило к ней в голову, как только она просыпалась, и, казалось, не покидало весь день. Все закончилось просто потому, что Алиса сама утомилась кривляться.

Вот такой мир он создал для Майлза и Флоры, двух своих невинных и прекрасных покинутых детишек. Их личные сущности оставались обособленными; они позаботились о том, чтобы их способность дистанцироваться от «приятной обязанности» не была очевидной. Он отдал этой повести все, что знал: свою жизнь и жизнь Алисы в те годы, когда они были одни в Англии; всю жизнь преследовавшую его семью вероятность, что зловещая черная фигура покажется в окне и заставит их отца содрогнуться и завыть от страха; и годы, которые ему предстояло провести в старом доме, куда он вскоре отправится, полный надежд, как и его гувернантка, но также и снедаемый дурными предчувствиями, от которых он не мог отделаться.

Теперь и Алиса мертва, и тетушка Кейт в могиле, и родители, которые ничего не замечали, тоже лежат неподвижно в земле, а Уильям – за много миль отсюда, в своем собственном мире, где и останется. И в Кенсингтоне теперь царила тишина, в доме не было слышно ни звука, кроме далекого, неясного, похожего на плач звука его собственного величайшего одиночества, и память его была сродни скорби, и прошлое стояло перед ним с протянутой рукой, моля об утешении.

Глава 7

Апрель 1898 г.

По его просьбе прислали фотографии. Одна, очень детальная, крупным планом изображала памятник солдатам 54-го Массачусетского полка, которых ведет за собой полковник Шоу[36], а другой снимок, сделанный издалека, изображал парк Бостон-Коммон и монумент Сент-Годенса[37] в углу. Генри поднес фотокарточки к окну, чтобы получше рассмотреть их при свете, а потом возвратился к столу, где его ждало письмо Уильяма, в котором тот называл мемориал великолепным произведением искусства – простым и реалистичным. В ушах явственно зазвучал убежденный голос брата. Тот выступил с официальной речью на открытии памятника 54-му Массачусетскому – первому чернокожему полку американской армии; в нем служил их брат Уилки. Уильям говорил три четверти часа, а потом, как он выразился, два часа топтался на месте в хвосте процессии. Это был, писал он Генри, необычайный повод для проявления забытых чувств, когда по прошествии времени все смягчилось, опоэтизировалось, утратило реальность.

Генри не составило труда ответить ему, сказать, что он все бы отдал, дабы присутствовать там, и прибавить, осторожно подбирая слова, что дух их бедного мертвого Уилки наверняка витал над парком Бостон-Коммон в день открытия, и это было поэтическим воздаянием ему. Генри обратил внимание, что Уильям не приложил текст своей речи ни к письму, ни к фотографиям, и обрадовался, что на этот раз ему не придется ее комментировать. Уильям теперь стал значимой публичной фигурой, выражался мужественно и бесстрашно отстаивал свое мнение. Потому-то он и мог сорок пять минут в до отказа набитом зале говорить о благородных побуждениях янки и наследии павших Союза[38], особенно погибших из 54-го и 55-го полков, где сражались Уилки и Боб.

Несколько предложений из первого рассказа Генри о Гражданской войне оставались в его памяти все эти годы: «Его героические свершения отражены в общедоступных журналах того времени, где любознательные могут и сейчас их отыскать. Я всегда предпочитал историю незаписанную, и нынче я занимаюсь тем, что рассматриваю картину с обратной ее стороны»[39]. Интересно, думал он весь день, снова и снова разглядывая фотографии, а что его собственная речь, его обратная сторона картины, могли бы поведать о 54-м полке и Гражданской войне? А еще он думал об одном незаданном и бестактном вопросе – сильном вопросе, который мог бы подорвать мощь речи Уильяма на открытии монумента. Он касался Уильяма лично, да и Генри тоже. И тихим шепотком он вопрошал сейчас, почему ни тот, ни другой не боролись, вместе с двумя своими братьями, за дело свободы?


Историю о деревянной ноге отца Генри с удовольствием слушал все свое детство, и она никогда не надоедала. Всякий раз, когда появлялись признаки того, что Генри заболевает, когда он ранился или больно падал, или когда соглашался выполнить какое-нибудь трудное задание, он заручался обещанием мамы рассказать эту историю, и она рассказывала так, словно сама была свидетельницей тех давних событий. Мальчишкой его отец любил всякие игры, рассказывала она, родители воспитывали его весьма строго, поэтому он всегда чувствовал себя счастливее, держась подальше от них. Больше всего ему нравилось играть с друзьями. В парке они частенько запускали воздушные шары, наполнив их горячим воздухом, – весьма небезопасная была забава. При помощи скипидарного спирта мальчики разжигали пламя, над которым поднимался нагретый воздух. Когда шарик вспыхивал, следовало быть начеку, потому что он мог приземлиться прямо тебе на волосы или на одежду и ты тоже мог загореться – ведь скипидар очень легко воспламеняется, рассказывала мама медленно и печально, и лицо у нее было очень серьезное.

Генри обожал слово «воспламеняется» и заставлял маму повторять его снова и снова. С малых лет он уже знал, что оно означает. В тот день, продолжала мама, отец случайно пролил скипидар себе на штаны и, не понимая, в какой он опасности, стоял вместе с другими ребятами, любуясь, как шары взлетают, а потом занимаются огнем и падают один за другим, и все мальчишки стояли в сторонке и предупреждали друг друга об опасности. Но твой отец, рассказывала мама Генри, увидел, как один пылающий шар летит прямо к конюшне рядом с парком, а он любил лошадей, и молодые конюхи иногда позволяли ему их кормить. Поэтому когда он увидел, что шар приземлился на сеновал над стойлами, он понял, чтó грозит лошадям, и побежал к сеновалу и взобрался по лестнице, чтобы потушить пожар. И тогда – тут мама брала Генри за руку – он попытался затоптать пламя, ведь огонь был слабый и сено даже не успело загореться, но как только пламя коснулось скипидара на его штанах, твой отец, которому тогда едва исполнилось тринадцать лет, вспыхнул как свечка, и никто не мог ему помочь. Он с криком спрыгнул с сеновала, но, пока потушили пламя, обе его ноги были так страшно обожжены, что одну даже пришлось ампутировать. Ее отрезали выше колена – тут мама обхватывала рукой то самое место над его коленом, но он не вздрагивал и оставался спокоен, даже когда она объясняла и как это было больно, и каким храбрым был его отец, и как отчаянно он старался не кричать. Но под конец, говорила она, боль стала невыносимой, и крики его, говорят, были слышны на много миль вокруг. В течение двух лет после этого он был прикован к постели, вынужденный смириться с будущим, в котором больше не сможет ни бегать, ни играть. Ему пришлось обзавестись деревянной ногой, и это было даже бóльшим испытанием для его стойкости, чем боль ампутации. Как ни странно – тут ее голос наполнялся нежностью, – было и одно хорошее последствие у этого несчастного случая. До той поры отец вашего папы был очень суров к нему и слишком занят, у него были тьмы тем своих дел – тут она внимательно смотрела на него, и он кивал, мол, он знает из Библии, что такое «тьмы тем»[40], – а у матери было огромное хозяйство и другие дети. Но теперь, после несчастного случая, они пришли на помощь своему сыну, проявляя к нему новую глубочайшую нежность, и он почувствовал, что их любовь ограждает его и защищает от невзгод. Поначалу они от него ни на шаг не отходили, а отец, казалось, чувствовал его боль и разделял его панический страх – до такой степени, что отца не раз выводили из комнаты в рыданиях. Наконец их сын начал выздоравливать, а они старались предоставить ему все, в чем он нуждался, и постепенно отец заменил мечты о беге взапуски и играх жизнью разума, книгами и размышлениями. Генри-старший начал рассуждать о судьбе человека в этом мире и человеческой жизни по отношению к Богу, как никто в Америке не рассуждал до него. Все необходимые познания он почерпнул из Библии и юношеского богословия, но те два года, что он был прикован к постели, ему позволено было читать все, что душе угодно, и, конечно, у него было время подумать. Вот отсюда берет начало, говорила мать, благородная миссия твоего отца. Позже, когда отец свел дружбу с Эмерсоном