Мастер — страница 35 из 73

– А ты не думал податься в священники? Ты всегда будешь при деле, особенно если станешь изучать богословие в Гарварде, где так ревностно преподают бдение у постели больного и призывают к покаянию.

Генри позволил Уильяму пошутить, но не дал ему отклониться от темы. Он все еще был слишком юн, и сегодняшние обстоятельства беспокоили его куда больше, чем долгосрочные карьерные перспективы. То есть главную роль играло желание, чтобы его оставили в покое на все лето. И когда Уильям произнес «юридический», Генри понял: это единственный приемлемый вариант. Сыновья многих родительских знакомых выбирали ту же стезю. Но самое главное, «изучать право» звучало солидно и серьезно, а также означало смену направления. И тогда отец, испытав мгновенный всплеск острых ощущений, не станет искать таковых – по крайней мере в том, что касалось Генри, – еще какое-то время.

Мать – из-за случайного замечания или просто в результате упорного молчания отца на этот счет – начала уже спрашивать, что, мол, вправду ли его спине стало значительно лучше. Однажды она поинтересовалась, не могут ли физические упражнения принести больше пользы, чем покой. По ее неуверенному тону и рассеянной озабоченности он понял: отец пока не сказал ничего определенного, но сейчас, как никогда, он рискует тем, что отец может решить его будущую судьбу вовсе без его участия. Это случится за одну ночь: родители начнут обсуждение перед тем, как лечь в постель, затем продолжат шептаться в спальне, пока не придут к согласию, и уже за завтраком объявят решение – окончательное и обжалованию не подлежащее.

Генри ждал подходящего момента. Ему нужно было поговорить с ними вместе. Для начала он посетует на свою неустроенность и необходимость определить свое будущее. Он намекнет, что у него нет ясного понимания, чем он будет заниматься. Но здесь его поджидала опасность – если он слишком надолго оставит эту дверь открытой, отец сподобится быстро ее захлопнуть и запереть на ключ, предложив ему пойти добровольцем в армию Союза. И немедленно займется уже более глубоким и серьезным его обсуждением, сфокусировавшись только на нем и отбросив другие возможности. Нужно, чтобы дискуссия шла в быстром темпе; возможно, ему следует сообщить, что он поговорил с Уильямом, хотя и тут существовал риск, поскольку Уильям часто то впадал в немилость у отца, то снова обретал его благосклонность, причем это зависело лишь от капризов отцовского мышления. Нельзя говорить, что Генри «хочет быть» юристом, поскольку отец ухватится за слово «быть» и начнет читать ему лекцию о человеческом бытии как о драгоценном даре, который следует культивировать с усердием, а также с утонченной мудростью и вниманием. Таким образом, скажет отец, нельзя ни «быть» юристом, ни «стать» юристом. Подобный язык – это хула на величайший дар Создателя нашего, на саму жизнь и благодать, которую Создатель дарует нам, дабы мы могли изменить свое бытие.

Нет, придется подать это как стремление «изучать юриспруденцию», а не «стать юристом», посещать лекции о праве, расширять свой интеллект, применяя его непосредственно в этой области. Вот такие слова, произнесенные спонтанно и искренне, как будто именно в ходе этого обсуждения Генри загорелся высокими чаяниями и только сейчас пришел к такому решению, могли бы разжечь в отце вдохновение подобной переменой, а мать, тщательно взвесив последствия, согласно кивнула бы.

Сначала он хотел пойти к матери и посвятить ее в свой план, но понял, что все зашло уже слишком далеко. В любом случае отец заподозрил бы, что они сговорились заранее. Травмированную спину Генри также придется упомянуть, но вплести эту тему в разговор аккуратно, как фактор, который не является ни решающим, ни препятствующим, – он просто растает на горизонте, раз и навсегда, под напором нового решения.

Генри застал их в наилучший момент – отец читал, а мать тихо хлопотала в комнате.

– Мне нужно обсудить с вами мои нынешние обстоятельства, – сказал он.

– Присядь, Гарри, – сказала мать, села у стола на стул с высокой спинкой и сложила руки перед собой.

– Я знаю, что мне пора определиться, и много раздумывал над этим, но, наверное, недостаточно, поэтому и пришел к вам, чтобы вы помогли мне уяснить, чему я должен посвятить свою жизнь, что я должен делать.

– Каждому из нас нужно уяснить, как ему прожить свою жизнь, – изрек Генри-старший. – Это всех нас касается.

– Я понимаю, отец, – сказал Генри и умолк.

Он знал, что отец не сможет немедленно объявить, какая карьера суждена сыну или что надо рано вставать и больше гулять, и оставил место для обсуждения, а не для готового решения. Глаза отца заблестели – он восхитился, что обычное семейное утро в Ньюпорте внезапно преобразилось и наполнилось новыми возможностями. Никто и словом не обмолвился об армейской службе, но тема эта витала над разговором, то и дело попадаясь на глаза. Также никто не упомянул его недуг, но и он присутствовал в атмосфере. Сперва Генри старался не говорить ни о чем конкретном – лишь о своем беспокойстве, честолюбии, необходимости прояснить (он несколько раз использовал именно это слово), что бы он мог сейчас делать.

– Меня очень интересует Америка, отец, ее традиции и история и, конечно же, ее будущее.

– Да, но это предмет интереса для каждого американца, мы все должны посвящать время и энергию изучению своего наследия, – ответил отец.

– Америка развивается и изменяется, – сказал Генри. – Пути ее развития уникальны и требуют серьезного подхода.

Тут он подумал, не ошибся ли со словом «серьезный»: вдруг отец решит, что сын сомневается в серьезности его, отцовского подхода? Но, при всей ранимости отца, сейчас его разум был слишком озабочен и занят, а его суетная самоуверенность – слишком довершенной, чтобы оскорбиться. Отец напряженно обдумывал весь подтекст последнего замечания, и вот его взгляд сделался стальным, а выражение лица – жестким. Генри любил, когда отец вот так менялся, и жалел, что это редко происходит. На мать он старался не смотреть.

– Так что же ты хочешь делать? – спросил отец.

В этот миг Генри-старший выглядел и разговаривал как человек, обладающий могуществом, огромным личным состоянием и пуританской строгостью высочайшей пробы. Вот таким, думал Генри, вероятно, бывал отец его отца, когда обсуждались планы и деньги.

– Я не хочу становиться историком, – сказал Генри. – Я хочу изучать что-нибудь, чему можно найти более конкретное применение. Короче говоря, сэр, я хотел бы обсудить с вами, могу ли я изучать юриспруденцию.

– И уберечь нас от тюрьмы? – спросил отец.

– Хочешь учиться в Гарварде вместе с братом? – спросила мать.

– Уильям говорит, это лучшая юридическая школа в Америке.

– Уильяму невдомек, как нарушить закон, – заметил отец.

Впрочем, идея меняющейся правовой системы как части меняющейся Америки начала увлекать отца тем сильнее, чем больше он говорил о ней.

Похоже, что, повещав на эту тему некоторое время, он оставил опасения насчет узости предмета и, конечно, ограничивающей природы решений как таковых.

Возможно, отец и осознавал тот факт, что оба его старших сына будут за его деньги просиживать в библиотеках в то время, когда вокруг бушует война за само выживание американских ценностей свободы и прав личности, однако в присутствии Генри он не позволил сомнениям омрачить его энтузиазм – а жена кротким молчанием и мягкой улыбкой также одобрила решение сына поступить в Гарвард, чтобы изучать право.


Так Генри на все лето освободился и от отцовского нервного и бдительного пригляда, и от материнской опеки. Его оставили в покое. Родители теперь могли занять себя волнениями об Уилки, Бобе и Алисе. А Генри смаковал затворничество в своей душной и жаркой комнате. Он мог работать совершенно свободно, мог читать что заблагорассудится без страха, что в любую минуту к нему в комнату без предупреждения заявится отец и скажет, что идет война, его страна нуждается в нем, пришло время приобщиться к армейской дисциплине, научиться носить мундир, ночевать в бараках и ходить строем.

Через несколько дней после того, как отец согласился, что Генри может пойти в юридическую школу Гарварда, тот открыл для себя Готорна. Конечно, он слышал это имя и раньше, как знал об Эмерсоне и Торо[46], и пробежал глазами пару его новелл, однако они его не впечатлили, показавшись слишком скучными и поверхностными, в отличие от произведений первых двух эссеистов. Простые назидательные байки о простых благопристойных людях, светлые, неглубокие и нежно-банальные. Генри как-то обсуждал эту тему с Сарджи Перри, и они сошлись на том, что самая ценная, богатая и насыщенная литература написана в тех странах, которыми правил Наполеон, и в тех, которые он завоевывал. Литература произрастала на тех землях, в почве которых можно было отыскать римские монеты. Готорновы «Истории, рассказанные дважды» напомнили им с Перри те, что могла бы рассказать их тетушка о своей тетушке, – рассказы, начисто лишенные каких-либо социальных деталей и чувственного ландшафта. Друзьям казалось, что такова доля всякого, кто пытался писать о жизни в Новой Англии: волей-неволей он сталкивался с разреженностью социальной атмосферы, отсутствием правил поведения и наличием удушающей системы моральных устоев. Все это, считал Генри, сделает любого романиста жалким и ничтожным. Тут нет ни монарха, ни монаршего двора, ни аристократии, ни дипломатической службы, ни дворян с имениями, ни замков, ни поместий, ни старинных усадеб, ни приходов, ни хижин под соломенными крышами, ни руин, заросших плющом. Ни соборов, ни аббатств, ни нормандских церквушек. Ни литературы, ни романов, ни музеев, ни картин, ни политических течений, ни охотничьих или спортивных сообществ. Если отбросить все это, писатель останется ни с чем, думал Генри. Неоткуда взять колорит, негде развернуть жизненную драму – лишь горстка чувств на фоне пригоршни традиций. Троллоп и Бальзак, Золя и Диккенс стали бы старыми желчными проповедниками или безумными длинноволосыми школьными учителями, если бы их угораздило родиться в Новой Англии и жить среди ее обитателей.