Мастер — страница 39 из 73

телей, пока тетушка и сестра бегали из кухни в прихожую с горячей водой, полотенцем и чистыми бинтами, Генри не сводил глаз с мистера Расселла, потрясенный его серьезной и непоколебимой кротостью и понимая, что тот совсем не так смотрел бы на больного, будь это его родная кровь. Мистер Расселл тихо и тактично ждал возможности уйти. Эта его тихая тактичность в конце концов изменила атмосферу, и все члены семейства поняли, что чувствует этот добрый, сердечный человек, потерявший единственного сына. Однако он держится, бесслезными глазами наблюдая, какое облегчение испытывает вся семья, и это осознание заставило каждого из них – заметил Генри – обращаться с ним осторожно и участливо.

Меньше года назад Уилки и Кэбот пребывали в состоянии благодушного ожидания, словно сама земля, по которой они ходили, создана специально для их свободы и счастья. В Бостоне, Ньюпорте, в деревнях Новой Англии – повсюду им были рады, понимали их произношение, одобряли их повадку. Со временем опыт сгладил бы мальчишескую непосредственность, юная красота их облагородилась бы зрелостью, а убеждения обрели бы крепость и основательность. Никто не сказал им, никто не предупредил их родителей, что они могут погибнуть, не дожив до двадцати. Новая Англия создавалась их дедами-прадедами не для того, чтобы стать местом яростных, ревущих битв или внезапной смерти от воспаленных ран, а ради постоянства, пристойности, мира и праведности. Сидя на банкетке рядом с мистером Расселлом, Генри понимал, что этот человек испытывает боль и шок не только потому, что с лица земли так жестоко исчез его драгоценный мальчик, но от самой мысли, что был преступно разрушен общественный договор, гражданский правопорядок, предписанный самой историей.

Уилки вернулся домой в чем был. Да и эти истлевшие ошметки обмундирования пришлось с него аккуратно снять. Одеяло, которым он был укрыт, тоже убрали и бросили в углу прихожей. Только через несколько дней, дежуря у постели брата, Генри заметил это одеяло и отнес на кухню. Развернув его, Генри почувствовал ужасный смрад и отшатнулся, но это был терпкий запах страданий Уилки на поле сражений, и не так-то просто его было выбросить. Одеяло воняло табаком и характерной смесью запахов гниющей плоти и человеческого пота, которой разила форменная одежда Уилки, но крепче всего был запах самой земли – грязи, испражнений, бойни, – земли, которую топтали штурмующие полки, земли, которую тревожили могильщики, нестерпимо зловонной земли. Генри нашел для одеяла укромное место в чулане позади кухни и вернулся в прихожую, но запах не отступал. Он был наиболее красноречивым свидетельством того, что пришлось вынести его брату.


Весь дом жил болью Уилки, подчиняясь ее приливам и отливам. Генри осознал, что в тот первый день он так внимательно следил за мистером Расселлом, поскольку изо всех сил старался не смотреть на брата и не думать о его будущем. Но мистер Расселл ушел, и у Генри не осталось выбора, пришлось взглянуть в глаза ужасной реальности. Волосы Уилки потускнели и слиплись, тело обмякло и было скользким от пота. Казалось, он вообще не спал. Он лежал на боку и тихо стонал, вскрикивая внезапно, когда боль усиливалась. Иногда крики становились хриплыми и пронзительными, наполняя собой весь дом. Генри был уверен, что брат умирает.

На третий день во время завтрака мать сказала, что все они по мере сил должны разделить боль Уилки, взять какую-то ее часть себе и пережить. Каждый в этом доме, сказала она, и ее муж согласно кивнул, обязан посвятить себя тому, чтобы принять частичку боли от Уилки и выстрадать ее в своем собственном теле. Генри посмотрел на Уильяма и с удивлением увидел, что тот тоже согласно кивает, как будто слова матери несли в себе нечто весьма мудрое и практичное. Вернувшись к себе в комнату, Генри лег на кровать и представил воспаленную рану в боку Уилки, которую врачи вскрыли, но не очистили полностью от гноя. Никакие, даже самые сильные благие желания, думал он, не облегчат страданий его младшего брата. Он спустился в прихожую и сел рядом с Уилки, который тихо постанывал. Он придвинулся к Уилки вплотную – тетушка Кейт, дежурившая у носилок, улыбнулась ему ободряюще – и взял было Уилки за руку, но тут же отпустил: похоже, это причинило брату боль. Как бы ему хотелось, чтобы братец снова улыбнулся своей всегдашней беззаботной улыбкой, но теперь его осунувшееся лицо выглядело так, словно он никогда больше не улыбнется. Оно морщилось от боли и содрогалось от скорби и, казалось, уже никогда не засветится теплотой и радостью узнавания. Генри и тетушка Кейт так и сидели вдвоем, пока не пришла мать и без единого слова не сменила сестру на скамье у носилок.

Семья скрывала от Боба, в каком тяжелом состоянии находится Уилки, и только когда больному стало чуть-чуть лучше, Бобу рассказали всю правду. Боб сумел написать им приватное письмо, в котором высказал свое – и не только – мнение о битве за форт Вагнер. Он считал, что были допущены огромные пробелы в стратегии. Убитые, утверждал он, стали памятником глупости. Родителей письмо Боба не порадовало, в нем не было ни идеализма, ни оптимизма. Из прочих его писем стало ясно, что Бобу надоело воевать. Он страдал от солнечных ударов и диареи и не испытывал уважения к вышестоящему командованию. Его письма читали сугубо в семейном кругу, мать выражала свое неодобрение тем, что оставляла некоторые письма непрочтенными, позволяя супругу процитировать наиболее духоподъемные отрывки из них, если таковые имелись.

Когда раны Уилки стали потихоньку заживать, у него начались кошмары.

Он кричал так, словно шел в атаку или отступал под напором врага. Домашние поочередно сидели ночами у постели Уилки, когда ему стало лучше и можно было перенести его в комнату наверху, но никто не знал, как навести порядок в его сновидениях, как заставить его поверить, что никто на него не нападает, никто не стреляет в него, не убивает его друзей и товарищей. Кошмар прекращался, лишь когда бешеные и беспорядочные метания во сне причиняли Уилки боль и он просыпался. Боль приводила его в чувство.

Часто и днем бывало не лучше – воспоминания об увиденном и пережитом стали для Уилки кошмаром наяву. Отец не терял оптимизма, уверенный, что Уилки обязательно поправится, а погибшие на войне теперь лицезреют вечное утро, испытывая невообразимую радость. Даже боль Уилки, сказал он, объединила семью и приведет его к величайшим духовным свершениям в будущем.

Генри находился в спальне Уилки, когда тот, уже способный, пусть и с трудом, говорить, попросил отца прочитать проповедь. Голос его был слаб, но глаза горели нетерпением, и он смотрел на отца, томимый невинной жаждой, когда Генри-старший начал с объяснений, что все смертные, здоровый и богатый, больной и раненый, в равной степени зависят от Божественной длани нашего Пастыря и наш главный интерес в том, чтобы стать кроткими и невинными его овцами. Он продолжал в том же духе, но вскоре Уилки, сперва нерешительно, а затем громко и со слезами на глазах перебил его:

– Ах, отец, легко проповедовать веру в Господнюю любовь, но как тяжко сохранить веру там, где я был.

Генри-старший молчал. Они смотрели, как Уилки хватает ртом воздух, пытаясь сказать еще что-то. Отец повернулся к Генри, будто спрашивая совета у своего второго сына, следует ли ему продолжить проповедь или подождать, пока выскажется Уилки. Генри не ответил, но вскоре голос Уилки окреп, и он ясно дал понять, что не желает продолжения проповеди, хотя изначально сам о ней попросил.

– Я очнулся на песке под навесом и постепенно вспомнил бóльшую часть того, что случилось, как меня дважды ранило, как я упал, тех двоих, что пытались меня вытащить в лазарет, как убило одного из них, как я пытался ползти. Я пришел в себя, всеми покинутый, больной и слабый от потери крови. И пока я лежал и думал, что уже никогда не увижу родного дома, бедняга из Огайо с отстреленной челюстью, который, наверное, заметил, что я рядом с ним и сам не могу встать, подполз ко мне и залил своей кровью. И тогда я почувствовал…

Уилки закрыл лицо руками и расплакался. Он лил слезы, не в силах больше выговорить ни слова. Плач усилился, превратился в рыдания, а отец и брат беспомощно смотрели, как он корчится в судорогах на постели. Но тут пришла мать, обняла Уилки, приголубила и, нежно приговаривая, стала утешать всех троих.

– Когда Уилки был младенцем, – сказала она, склонясь над уснувшим наконец Уилки, – он лежал в колыбельке, и, казалось, улыбка не сходила с его личика. Я все пыталась выяснить, всегда ли он улыбается или только заслышав мои шаги. Но у меня так ничего и не вышло. Вот чего мне так не хватает сейчас, чего я так жду – когда он снова начнет улыбаться.


В сентябре Уильям вернулся в Гарвард, чтобы продолжить учебу, но Генри с ним не поехал. Родители были всецело поглощены заботами об Уилки, но обрадовались, когда при следующем штурме форта Вагнер, который, к счастью, был эвакуирован перед самой атакой, Боб остался цел и невредим.

Генри сидел в своей комнате, пока Уилки выздоравливал, а Боб служил у себя в полку. Отношение матери к затворничеству Генри смягчилось, стоило Уилки заговорить о своем желании вернуться в армию, как только он почувствует, что здоров, а не когда позволят врачи. За столом мать, как и прежде, много говорила о храбрости и самопожертвовании своих младших сыновей, но в голосе ее звучала скорее горечь, нежели гордость.

– Оба они повидали такое, на что не следует смотреть в их возрасте. Они видели столько ужасов и испытали их на себе, и я не знаю, смогут ли они когда-нибудь оправиться, или их будут преследовать страшные видения, которые никто из нас и представить себе не может. Как бы я хотела, чтобы они никогда не уходили на эту войну. Вот и все, что я могу сказать. Как бы я хотела, чтобы эта война никогда не начиналась.

Тетушка Кейт кивнула, но Генри-старший бесстрастным, туманным взором уставился куда-то вдаль, словно его жена высказала какое-то обыденное, не заслуживающее внимания наблюдение. Как только завершалась каждая трапеза, Генри скрывался в своей комнате. Мать снова начала волноваться за его больную спину, приносила ему подушки, уговаривая лежать, а не сидеть во время чтения.