тно, и постепенно ручки ее обмякли и она уснула. Интересно, думал Генри, всегда ли это очаровательное дитя так непринужденно ведет себя с незнакомцами, – но решил не спрашивать об этом у ее матери.
Когда ребенок пробудился, в комнате начали сгущаться сумерки, служанка унесла чайные чашки, а миссис Флоренс Летт успела обсудить великое множество тем. Открыв глаза, девочка улыбнулась ему. Его необычайно тронула ее непосредственность; то, что она так доверчиво пришла к нему, как приходят только к родителям, сулило удачу. Он улыбнулся, когда она слезла с его колен.
Поскольку миссис Флоренс Летт никак не прокомментировала то, что произошло, то и он ничего не стал говорить. Он все бы отдал, чтобы малышка не чувствовала себя неловко. Она вела себя с ним так естественно.
Когда они с матерью собрались уходить и слуги пришли попрощаться с ребенком, стало ясно, что ее визит в кухню и кладовую тоже оставил по себе огромное впечатление. Тут девочка впервые застеснялась и уцепилась за материнский подол, но та нежно, но твердо подбодрила дочь, и девочка улыбнулась, почти нехотя, и помахала ручкой на прощанье.
Генри вернулся в гостиную, снова устроился на софе и вдруг ощутил, что в воздухе все еще витает легкий флер ангельского присутствия ребенка. Двумя днями ранее он возвратился из Лондона и пытался погрузиться в работу, заставляя себя просиживать в кабинете все светлое время суток, пренебрегая корреспонденцией и никого не приглашая в гости. Миссис Флоренс Летт перехитрила его, телеграммой объявив ему о своем приезде и явно дав понять, что ответа не требуется, и сразу же явилась, как обещала.
Теперь, когда в Лэм-Хаусе зажглись лампы, он вернулся за стол и задумался над рассказом гостьи о Венеции. Перед ним на бюро лежало письмо от миссис Кертис, хозяйки Палаццо Барбаро[54], где его много раз радушно принимали. Она использовала те же слова, описывая город. Писала о его печали, об улицах, прилегающих к тому дому, из окна на втором этаже которого выбросилась Констанс Фенимор Вулсон.
Ее гибель, как и смерть сестры Алисы, Генри носил в себе день за днем. Приходили и уходили видения Констанс – иногда ее неподвижное, изломанное тело на мостовой, а иногда только детали: беззвучно шевелящиеся губы, когда он говорил с ней, отчаянные, несмотря на слабый слух, усилия не упустить ни единого слова. Он снова видел ее в залитом солнцем Беллосгардо – то были, наверное, счастливейшие времена для нее – в белом платье, под белым зонтиком, улыбающуюся. Она сидела так, словно позировала для искусно скомпонованного портрета, и безоговорочно, собственнически демонстрировала полное доверие всему, что он только собирался сказать. Она была, пожалуй, самым близким его другом за пределами его семьи. И он до сих пор не мог поверить, что ее больше нет.
Среди вещей и вещиц, которые леди Вулзли настоятельно рекомендовала ему приобрести для Лэм-Хауса, была старая карта Суссекса – явное свидетельство того, как изменились соотношения между морем и сушей на этом клочке берега. Отрадно было осознавать, что Рай и Уинчелси стоят на подвижных наносных почвах беспрестанно изменчивого побережья. Границы здесь не были четко определены и закованы в камень, они, как ему нравилось считать, оставались открыты для предложений моря. Иногда, медленно расхаживая по залитому ярким светом садовому домику или сидя наверху в гостиной и глядя в окно, Генри воображал, что одним росчерком пера, звучанием голоса он может изменить русло реки, вызвать морской прилив или появление нового мыса на пляже.
Расположение Рая и Уинчелси казалось ему теперь почти неразумным. Он любил рассказывать гостям, как в тринадцатом веке Уинчелси был практически разрушен во время могучего шторма, который поглощал огромные куски берега, пока не стало очевидно, что город обречен. Поэтому его перенесли, а старый город-призрак – ему нравилось употреблять при гостях эту метафору – увядал, словно последний бездетный потомок старинного рода, которому остались только воспоминания да покрытые патиной сокровища, в то время как отпрыски новых семейств-узурпаторов цвели пышным цветом. Но успех от этой новой затеи тоже оказался недолговечным. Когда в борьбу вступают море и суша, продолжал Генри, обычно побеждает море, а суша исчезает. Рай и Уинчелси, то есть новый Уинчелси, собирались стать великими портовыми городами, лелеяли большие планы и честолюбивые мечты. Но затем, с течением веков, суша возобладала, медленно и застенчиво начала образовываться скромная равнина, которая мягко, но эффективно отодвинула море подальше от городов.
Если первый Уинчелси погиб под водой, то второй остался ни с чем. Генри говорил так, словно с этим фактом трудно было смириться. Эта равнина, говорил он, этот чудной приросток к побережью, возникший по чистой прихоти природы, радовал его настолько, словно он сам лично был причастен к его появлению. Все это делало Рай еще более таинственным, создавало у Генри ощущение причастности к его истории. Однажды море подошло к самому порогу, а потом отпрянуло, оставив городу особенный приморский свет, чаек и плоское пастбище – двусмысленный заем, навязанный водой Суссексу и его жителям.
Вот в этот мир, от которого учтиво отрекся океан, и переселился Генри, по-своему мягко и вежливо создавая пространство для плодотворной работы и здорового сна. Теперь у него было такое обширное хозяйство, о котором его родители даже не мечтали. Процветание его маленькой империи было предметом заботы, гордости и тревоги и требовало больших расходов. Из Лондона он перевез чету Смит, служившую ему верой и правдой, – кухарку миссис Смит и ее супруга, исполнявшего обязанности дворецкого. В Рае он нанял горничную Фанни – симпатичную, покладистую и аккуратную, а еще Генри откопал там настоящее сокровище по имени Берджесс Нокс – карликового роста и совсем не симпатичного, однако этот недостаток уравновешивала его пунктуальность и желание угодить. Берджесс был юн, и это была его первая серьезная работа, а значит – он еще не обзавелся неряшливостью или иными дурными привычками. Из него можно было сделать как слугу по дому, так и камердинера, и у него не возникло бы ощущения, будто обязанности первого менее солидны или достойны его внимания, нежели обязанности второго.
Генри побеседовал с матерью мальчика, которая весьма многословно расписала, какой он усердный и опрятный, какая хорошая у него речь и зрелые суждения для мальчика четырнадцати лет и как грустно ей будет с ним расстаться. Когда мальчик наконец был ему предъявлен, разительное несоответствие между его неказистыми лицом и статью и безграничным рвением в глазах сразу же вызвало у Генри теплое чувство по отношению к новому слуге. Впрочем, он не подал виду, просто объяснив матери и сыну, что Берджесс Нокс будет нанят на короткий испытательный срок, чтобы проверить его пригодность, а после можно будет обсудить условия дальнейшего найма, если он подойдет.
Генри наслаждался тем, что в Рае его узнаю́т. Идя по улице, он с удовольствием сердечно и учтиво приветствовал всех знакомых. Его обычно сопровождал его пес Максимилиан или шотландец, который тоже снял квартиру в Рае и сделался завзятым пешеходом и велосипедистом, или те, кто гостил в Лэм-Хаусе. Генри давно грезил о том, чтобы поселиться в английской глубинке и стать частью традиционной английской общины, и теперь он чувствовал, особенно в присутствии гостей-американцев, безмерную гордость тем, что его приняли в Рае, в также своим знанием истории городка, традиций его обитателей и топографии.
Когда гости приезжали поездом, а так было почти всегда, Генри лично встречал их на станции. Его сопровождал Берджесс, умело толкая впереди себя тележку, на которой гостевой багаж доставлялся на холм – в Лэм-Хаус. В таких случаях Генри всякий раз изумлялся, до чего развито у Берджесса социальное чутье. Вплоть до прибытия поезда к перрону он со своей тележкой держался в сторонке. Он никогда не вмешивался, пока Генри и его гость обменивались приветствиями и первыми наблюдениями, зато путем умелых переговоров с проводником поезда выяснял, не отвлекая вопросами гостя мистера Джеймса, какой именно багаж ему принадлежит. Однако он намеренно грузил вещи на тележку на глазах у их владельца. Затем с легкостью катил свою ношу, идя в гору следом за хозяином и его гостем.
Дом был по-своему красив и совершенен, даже для того, кто видел его только снаружи. Однако его тайной был сад – уединенный, укрытый от посторонних глаз, усаженный старомодными растениями и обихоженный с любовью и большим вкусом.
Сразу же после переезда Генри нанял приходящего местного садовника Джорджа Гэммона. Каждый день они обсуждали, какие перемены можно произвести, какие новые растения посадить, что подкорректировать по сезону, но в основном они говорили о том, что цветет сейчас или, возможно, вот-вот зацветет, насколько нынешний год отличается от прошлого и какой объем работы будет выполнен в ближайшее время. Они вдвоем очень внимательно, во всех деталях осматривали садовое пространство, окруженное стеной. Генри нравилось, как Джордж Гэммон замолкал и, не говоря больше ни слова, учтиво дожидался, пока Генри решит, что садовнику пора вернуться к работе, и сам удалится.
Смитам Рай не понравился. За десять лет, что они служили у Генри, обитая в комнатах для слуг его кенсингтонской квартиры, они каждый день имели дело с одними и теми же торговцами, с неизменным жизненным укладом. У них было много знакомых слуг в ближайших кварталах. Несколько окрестных улочек Кенсингтона стали для них своего рода деревней, в которой они чувствовали себя своими. Миссис Смит с уважительным выражением на лице, натужно и застенчиво пытаясь казаться внимательной и умной, каждое утро выслушивала указания писателя. Когда он работал, от мистера Смита требовалось только молча и незаметно подавать простую пищу, безупречно приготовленную миссис Смит. Иногда ожидались гости, о чем Генри уведомлял супругов за несколько дней, обсудив меню отдельно с миссис Смит. Когда он отсутствовал, то не знал, чем занимаются Смиты, но подозревал, что они распоряжаются всей квартирой по собственному усмотрению, обзаведясь немалым числом дурных привычек.