, и здесь для него Венеция разом переставала быть красочным зрелищем, она сбрасывала карнавальную маску и показывала реальность – грозную, исполненную ужаса. Именно в этом здании на втором этаже находилось окно, из которого пять лет назад выбросилась на мостовую Констанс Фенимор Вулсон.
Они познакомились во Флоренции в начале 1880 года, когда он писал «Женский портрет». Ему было тридцать семь, ей – сорок. При себе у нее было рекомендательное письмо от сестры Минни Темпл – Генриетты. Констанс в то время прочитала все, что вышло из-под его пера, а он вообще не был знаком с ее творчеством. Он повидал множество американок, катавшихся по Европе с рекомендательными письмами к нему. Если собрать все эти письма вместе, получился бы увесистый том, который был бы не так зануден, как многие из подательниц писем, включая дам-романисток, остро сожалевших, что не они написали «Дейзи Миллер», которым не терпелось поведать ему, что они уже в процессе сотворения шедевра ничуть не хуже.
Констанс была туга на одно ухо, и это интересовало Генри не меньше, чем раздражало саму Констанс. Она была необычайно сдержанна и самодостаточна и, казалось, совершенно не стремилась ни произвести на него впечатление, ни порадовать. В свой внутренний мир она была погружена до невероятной, на взгляд Генри, степени. Когда он показывал ей достопримечательности, его не удивило, что она избегает толпищ туристов, но он искренне восхищался полным отсутствием у Констанс интереса к англо-американскому сообществу Флоренции и ее отказом быть представленной его друзьям и приятелям из флорентийского высшего света. По вечерам ей нужно быть одной, сказала она весьма непреклонно. Она плохо чувствует себя в большой компании людей, и не важно, насколько они богаты и влиятельны.
Нельзя было с уверенностью сказать, что ее отклики на красоту церквей, фресок и живописных полотен были совершенно оригинальны. Но тем не менее гулять с ней по утрам ему было очень интересно благодаря свежести ее суждений, ее симпатий и антипатий, способности так естественно удивляться и приходить в замешательство. Через два года она прочтет «Женский портрет» и доверительно сообщит ему, что заметила, как мастерски он изобразил американку в Италии – открытую и любознательную, полную собственных идей женщину, которая впервые оказалась под деликатным, но непреклонным руководством своего наставника-знатока – человека скромного достатка, однако большого ценителя прекрасного.
Генри использовал свое впечатление о ней, присовокупил, так сказать, к заявлениям предыдущих истцов, и записал чуть ли не в тот же день, когда они с его новой приятельницей-американкой гуляли по городу. Так что Изабелла Арчер смотрела вокруг глазами Констанс Фенимор Вулсон и, возможно, чувствовала то же самое, если бы только он был способен полностью осознать, что чувствовала Констанс.
Она подтрунивала над его утонченно-культурным воспитанием. То, что он был отпрыском семейства Джеймс, развлекало ее не меньше, чем Ньюпорт, Бостон и его скитания по Европе. Она, внучатая племянница Джеймса Фенимора Купера, принадлежала к Америке, которую ему не суждено было узнать. И в Огайо, и во Флориде, говорила она, дикую природу знаешь не понаслышке. Но если, чего доброго, Генри возомнит – и она зловеще улыбалась, – что она неотесанная простолюдинка, следует отметить, что сам он – первый потомок своего рода, ступивший на землю Италии, а ее двоюродный дед жил во Флоренции и написал об этом городе книгу.
Вдобавок к происхождению она отличалась странной и деятельной независимостью. Она встречалась с ним по утрам, но пополудни часами одна гуляла по окрестным холмам, а вечером писала и читала. Каждый день при встрече у нее было новое видение города, свежие впечатления, которыми она хотела поделиться, беспристрастный взгляд, которым она была готова смотреть на все, что он задумал ей показать. Он не упоминал о ней в письмах родителям, сестре Алисе или брату Уильяму. В те годы все они слишком рьяно воспринимали каждый, даже самый крошечный намек на любовное приключение, которое могло бы увенчаться женитьбой. Каждая строчка его письма тщательно анализировалась в поисках некоего ключа, который дал бы им ответ, к кому лежит у него сердце. Но Генри делал все, чтобы для его родных, изголодавшихся в Бостоне по новостям, его сердце оставалось неприступным и твердым как камень.
Дорожки Генри и Констанс пересеклись и в Риме, а затем в Париже. Потом они переписывались несколько лет и читали произведения друг друга. Иногда он был увлечен собственным творчеством или эпистолярным общением с кем-то другим, но стоило ему написать ей, как прежнее наслаждение ее обществом пробуждалось вновь, и он начинал писать ей следующее письмо, еще не дождавшись ответа на предыдущее. Он боялся, что этот внезапный всплеск после долгого молчания может ее смутить, и знал, что она насторожится. Она стала самым умным его читателем, а после того, как он добился от нее обещания уничтожать его письма, – самой близкой, самой остроумной и доверенной наперсницей. И когда она приехала в Лондон – а к тому времени они были знакомы уже более трех лет, – она стала его лучшим другом – верным и тайным.
Они никогда не говорили о личной жизни, о собственных скрытых «я». Он рассказывал ей о своих произведениях, о семье, а она высказывала наблюдения, которые могли считаться личными лишь в том смысле, что принадлежали этому конкретному разуму. Эти ее замечания казались доверительными вне зависимости от того, насколько общим или расплывчатым был предмет. Она никогда не делилась с ним подробностями своего творчества, но окольным путем он совершенно случайно узнал, что завершение каждой ее книги приводило к нервному срыву и она жила в страхе перед этими срывами. Особенно тяжко ей давались зимы. Пасмурные дни, низкие температуры вгоняли ее в депрессию, и порой она днями не вставала с постели, никого не хотела видеть, даже его, не могла работать, и, как ему удалось выяснить, утрачивала всякую надежду, хотя и отчаянно старалась, чтобы он не догадывался об истинных масштабах и глубине ее страданий. Констанс, его самый закадычный и отзывчивый друг, становилась молчаливой и замкнутой. Ни в одном человеке он не встречал таких разительных перепадов настроения. Он знал, что может ей довериться, что может приблизиться, оставаясь на отдалении, если нужно. Она имела обыкновение внезапно исчезать, покидать его, словно предчувствуя, что он может ее отвергнуть, а она не вынесет этой боли и унижения. Их отношения никогда не были простыми. Его поражало и частенько тревожило то, что он совершенно ее не знает и не может постичь, что значат эти резкие жесты при расставании, чем они вызваны: ее ранимостью, желанием остаться одной, страхом – или же всем, вместе взятым?
Однажды в феврале 1884-го, будучи в Лондоне, Генри вместе с миссис Кембл пришел, чтобы увидеть игру итальянского актера Сальвини в «Отелло». Модная постановка модного режиссера, публика, где были люди гораздо богаче миссис Кембл и ее спутника, люди титулованные, а также наделенные красотой, которой не обладала ни сама миссис Кембл, ни ее спутник, – но не было в зале более модной, более интересной и обсуждаемой пары, чем знаменитая актриса в сопровождении автора «Женского портрета».
Миссис Кембл повелевала им, а он расточал ей комплименты, восхищаясь ее остроумием, и восхищенно внимал ей, поскольку впервые увидел ее на сцене, когда был еще совсем юнцом. Она прекрасно знала, что весь зрительный зал желает слышать, о чем она говорит, поэтому то повышала голос, то переходила на шепот. Кому-то она кивала на ходу, с кем-то перекидывалась парой слов, но ни с кем не задерживалась. Мало того, она шествовала сквозь толпу к их ложе, всем своим видом и надменным взором давая понять, что никто не волен присоединиться к ним.
За несколько секунд до того, как погас свет, Генри увидел, как в зал вошла Констанс Фенимор Вулсон. Это было так похоже на нее – ни словом не обмолвиться, хотя они виделись всего пару дней назад, что она собирается посетить спектакль. За все время ее пребывания в Лондоне они ни разу не отважились выйти в свет вместе. Ее одинокая вылазка в модный лондонский мир, где никто не был без пары, застала его врасплох.
У Констанс был какой-то поношенный, озабоченный вид, она совсем не походила на успешную, популярную писательницу из старой американской фамилии, путешествующую по миру. Из его ложи она могла показаться чьей-то компаньонкой или гувернанткой. Он не знал, заметила ли она его.
Пока он смотрел историю ревности и вероломства, которая разворачивалась на сцене, более личная вариация на ту же тему внезапно кольнула его прямо в сердце. Можно было легко притвориться, что он ее не заметил. Но если она его заметила – а обычно она, по его ощущениям, ничего не упускает из виду – и если у нее возникнет хоть малейшее подозрение, что он решил ее игнорировать, это глубоко ее ранит, и он знал, что эта личная, тайная рана долго не заживет и Констанс будет молча бередить ее всю долгую лондонскую зиму.
В антракте он извинился перед миссис Кембл и пробрался сквозь толпу к тому месту, где сидела Констанс, сверяясь с текстом «Отелло». Но в тот миг, когда он остановился прямо над ней, а она посмотрела снизу вверх, он понял, что она не знает, что делать, а когда заговорил – сообразил, что она его совсем не слышит. Он улыбнулся и жестом попросил ее следовать за ним. И пока они пробирались к ложе, он знал, что миссис Кембл сверлит его и его спутницу враждебным взглядом. Когда он ее представил, вид у Констанс был еще более несчастный, чем в ту минуту, когда она садилась на свое место перед началом пьесы. Подруга его попыталась заговорить с миссис Кембл, и Генри увидел, что она снова погрузилась в одиночество и меланхолию, перевесившие все прочие ее качества, которые Констанс из последних сил старалась подчеркнуть. С другой стороны, миссис Кембл от одиночества не страдала и, как только поняла, что Генри собирается пригласить подругу к ним в ложу, грубо повернулась к ним спиной и уставилась сквозь очки в какую-то неведомую точку вдалеке.