Мастер — страница 52 из 73


Декабрь он провел в дальнейших препирательствах с Августином Дейли, который имел наглость вернуть его пьесу «Миссис Джаспер». По этому поводу между ним и Дейли развернулась бурная эпистолярная перепалка, и несколько недель, вплоть до Рождества, она занимала почти все время его бодрствования. Впрочем, Рождество и Новый год прошли в спокойных раздумьях, поскольку Генри переписывал пьесу.

Однажды пополудни в январе он спокойно писал, когда Смит положил на каминную полку телеграмму. Позднее Генри припоминал, что, погруженный в работу, он на час или даже более напрочь забыл о ней. И только прервавшись на чай, рассеянно подошел к камину и вскрыл конверт. Телеграмма сообщала, что Констанс умерла. Сперва он пошел и спокойно попросил Смита подать чай, а потом вернулся в кабинет и, плотно прикрыв дверь и усевшись за стол, еще раз внимательно изучил телеграмму, которую прислала из Америки сестра Констанс – Клара Бенедикт.

Он понял, что должен поехать в Венецию, и теперь размышлял над тем, у кого бы узнать подробности ее смерти. Подали чай, он выпил его, а затем подошел к окну и начал лихорадочно обшаривать взглядом улицу, как будто некая отдаленная деталь, некое движение или даже звук могли помочь ему в полной мере осознать случившееся или вымарать из памяти это осознание, медленно осевшее в голове.

Как именно она умерла? И внезапно холодком по спине пробежало подозрение, что умерла она не от болезни. Она была сильной, думал он, и отличалась превосходным здоровьем, и он представить не мог ее во власти недуга. Она закончила книгу, и это, как всегда, совершенно ее опустошило. Он знал, что она ненавидела зиму, а зима в Венеции могла быть на редкость мрачной и суровой. В ужасе он припомнил свой отказ приехать в Венецию и то, что не сообщил ей об этом напрямик. Он был уверен, что его нежелание встретиться с ней глубоко ее ранило. И вот, пока он стоял у окна, его вдруг ударила мысль, что она могла покончить с собой. И тогда его затрясло, и он с трудом добрался до кресла, сел в него и, цепенея от ужаса, стал вспоминать снова и снова все известные ему факты ее существования в течение последнего года.

Чуть погодя его горестные раздумья прервал Смит, принеся вторую телеграмму. Генри поспешно распечатал ее. Телеграмму прислала племянница Констанс, которую печальная новость застала в Мюнхене. Теперь она приехала в Венецию и подтвердила ее. Отложив телеграмму в сторону, он решил, что не поедет сейчас в Венецию. Там он будет совершенно беспомощен, а мысль о ее окоченевшем теле, физическом факте ее трупа, о ее неподвижном лице – смертной маске, то скрывающей, то раскрывающей прошлое этого лица, насколько позволит свет, привела его в ужас. Он не хочет видеть ее тело, не хочет приближаться ко гробу, который, как сообщала телеграмма, через неделю будет предан земле на протестантском кладбище в Риме.

Весь день он просидел дома и никому не сообщил о случившемся. Он написал врачу Констанс в Италии, их общему другу, что потрясен и раздавлен и до сих пор не уверен, как именно она умерла. Все это страшное, непостижимое горе, писал он. Он ведь даже не знал, что она болела, сетовал Генри в письме, и теперь ему горько и мучительно думать, что в конце концов она умерла в полном одиночестве, без друзей, и никого несчастнее ее и печальнее ее он не встречал на белом свете. Он дописал письмо, и перед глазами возникло ее открытое и восприимчивое лицо – такое сложное и живое, ее сияющие, умные глаза. Он позволил себе выплакаться, прежде чем вернулся к окну и уставился на улицу внизу, где сновали живые люди, которые ничего для него не значили.

Утром, пробудившись, он ощутил, что, хотя она ему не снилась, ее дух, ее взыскующая сущность давала о себе знать всю ночь, и он хотел поскорее снова зажмуриться и погрузиться в сон, чтобы избежать холодной реальности ее исчезновения. Никто в целом мире не читал его книг так внимательно, не пытался узнать его так явственно. Ни в ком другом так причудливо не сочетались честолюбие и резкость, ранимость и меланхолия, непредсказуемость и храбрость. Ни с кем у него не было такого глубочайшего родства душ, и потеря этого родства стала для него тяжким бременем и опустошила.

Больше никаких новостей не пришло, и с каждым часом он воображал сценарий за сценарием, следовал за вероятным развитием событий, продумывал последствия. Он метался между мыслью о том, чтобы не ехать в Рим на похороны и внезапным желанием выехать немедленно, несколько раз он посылал Смита то заказать билеты до Италии, то отменить заказ. А потом, промаявшись несколько дней, он открыл «Таймс» и узнал, что Констанс разбилась насмерть, выпрыгнув из окна дома, в котором жила в Венеции. Это было самоубийство, сообщила газета. Он немедленно начал убеждать себя, что не виноват. Он ни в чем не виноват, думал он, потому что не давал ей твердых обещаний. Они не были любовниками, не состояли в кровном родстве. Он был обязан ей только дружбой, как и многим другим, говорил он себе, и все остальные его друзья знали, что, когда он пишет книгу, его ставни закрыты и он недоступен. Все его друзья знали, что в такие моменты от него ничего нельзя требовать, и Констанс тоже знала.

Генри написал Джону Хею – их общему другу, который уже находился в Риме. Он сообщил Хею, что почти собрался поехать в Рим, чтобы постоять у ее могилы на протестантском кладбище, но, когда выяснилась причина смерти Констанс, он совершенно упал духом от горя и ужаса, писал он, и теперь не в силах куда-либо ехать. Она всегда была, прибавил он, настолько мало приспособленной для простого человеческого счастья, что любая привязанность к ней всегда была смешана с тревогой пополам.

Генри отбрасывал мысль, которая пришла к нему, когда он, дописав письмо, сидел в одиночестве. Мысль эта обладала чудовищной разрушительной силой, и он сопротивлялся ей как мог. Он позволил себе считать, что Констанс не так-то легко давалось и общение с ним, и такое эмоциональное сосредоточение. Она была достаточно утонченной и нервной, чтобы выдвигать свои требования безмолвно, но от этого они становились еще яснее и выразительнее. И теперь ему следовало взглянуть фактам в лицо: он сам, в свою очередь, исподволь посылал ей мощные сигналы, что он отчаянно в ней нуждается. И всякий раз, когда становилось очевидно, что она откликается на его призыв, он прятался в раковине своего внутреннего мира, в безопасности которого он нуждался так же отчаянно, как в участии Констанс.

Фигурально выражаясь, она стала жертвой огромного недоразумения, не понимая, что он не просто добровольный оседлый изгнанник, но мужчина, который не хочет и никогда не захочет иметь жену. Конечно, ее проницательный ум не мог не предупреждать ее, что при малейшем давлении он просто испугается и сбежит. Но ее потребность и само свойство ее привязанности оказались выше здравого смысла, подумал он. И тем не менее она действовала осмотрительно, она признавала его нужды, его сдержанность и была готова держать дистанцию, но, когда слишком приблизилась, сделав их отношения публичными, он ее отверг.

У него были собственные причины оставаться одному. Впрочем, его воображение не могло выйти за пределы его страхов. Приходилось напрягаться, чтобы контролировать себя. То, что он натворил, заставило его содрогнуться. Если бы он поехал этой зимой в Венецию, она бы не наложила на себя руки. Если бы она прямо попросила его приехать, а он отказал, теперь ему было бы легче испытывать лишь чувство вины. Но она больше никогда и ни о чем его не попросит. Он ее подвел. Неизвестно, поняли ли ее или его венецианские друзья, что причина именно в этом, и не это ли обсуждали они между собой сразу после ее смерти.

Страшно было подумать, что Констанс долгое время планировала самоубийство. В письмах к Роде Броутон, к Фрэнсису Бутту, к Уильяму он внушал каждому из них, что ее последний поступок был внезапным, сиюминутным приступом безумия. Он и сам до конца не верил в то, что писал, но с каждым новым повторением эта мысль как будто становилась все более правдоподобной и вероятной. Он никого не посвятил в свои страшные предположения, почему она на самом деле ушла из жизни. Но незримый дух Констанс витал в его комнатах еще несколько недель после ее смерти, и Генри почувствовал, что только она была способна точно расшифровывать несказанное и недосказанное. Не нужно было даже шепотом произносить слова, даже полностью формулировать их мысленно не было необходимости. Ее новоявленный призрак понимал, что Генри знает, он точно знает, что никаких приступов безумия у нее не было, она была не склонна к необдуманным жестам, независимо от обстоятельств. Она была очень целеустремленной женщиной и принимала все решения взвешенно и рационально. Ей претил всякий надрыв и театральность.

А как только спускалась ночь, и в камине полыхал огонь, и зажигались лампы, он оставался один на один с бедой, постигшей его подругу. Она планировала собственную смерть, он уже не сомневался в этом, и некоторое время просчитывала возможности. Она дописала роман, и он знал, что часто после завершения очередного произведения она не верила, что снова возьмется за перо. Зима в Венеции была грустная и промозглая, и Констанс тосковала от одиночества среди людей, которых она легко могла возненавидеть.

И вот ради чего-то, спрятанного в потайных глубинах его души, – чего-то, сопротивлявшегося ей, – ради соблюдения приличий, ради светских условностей он бросил ее там одну. Он был тем, кто мог бы ее спасти, лишь подав ей знак.

Она планировала смерть, думал он, как прежде планировала книгу, неуверенно, нервно, но честолюбиво и с непоколебимым физическим мужеством. Инфлюэнца, которой, по словам ее врача, она болела в те недели, только укрепила ее желание. Она решила, что наконец-то будет счастлива, и готовилась совершить над собой ужасное насилие, разбить вдребезги свои кости и голову о брусчатку, чтобы достичь цели. Ее неустанная любознательность, чистая искренность чувств, деятельная природа ее воображения – все это сейчас явственно предстало перед его внутренним взором, словно она самолично явилась навестить его посреди зимы в Лондоне, когда ее смерть уже перестала быть новостью, и он понял, что должен ехать в Венецию, где она умерла, а оттуда отправиться в Рим, где ее искалеченное тело покоится в земле.