Мастер — страница 59 из 73

В мастерской царил дух напряженной деятельности, большая часть работ была лишь наполовину закончена скульптором, очевидно влюбленным в классическую традицию, классические пропорции и сознающим, что скульптура предназначена для публичной и триумфальной демонстрации. Генри гадал, намеренно ли Андерсен начинает каждую работу с вопиющей и риторической дисгармонии и ждет ли их в дальнейшем утонченная и выверенная детализация. Переходя от постамента к постаменту, он высказывал мнение, что его друг обладает значительным талантом и демонстрировал надлежащее благоговение перед обилием фигур и торсов, мысленно спрашивая себя, будет Андерсен прорабатывать лица или оставит их блаженно-невыразительными и пустыми. Его подвели к композиции, работа над которой, очевидно, была в самом разгаре. Она изображала обнаженных мужчину и женщину, взявшихся за руки. Он вслух восхищался масштабами и дерзновенностью замысла, ибо Андерсен горделиво красовался рядом, словно позировал для фотографии.

К концу дня Генри многое узнал о Хендрике Андерсене. Кое-что из этого поразило его, особенно известие о том, что семья Андерсенов по прибытии в Новый Свет обосновалась в Ньюпорте, в доме, который был расположен в паре кварталов от места, где жили Джеймсы, и что скульптор по-прежнему считает Ньюпорт своей американской вотчиной. Когда Андерсен начал рассказывать о старшем брате и жаловаться на то, какое это бремя быть вторым сыном, Генри сообщил ему, что и он провел юность в тени своего брата Уильяма. Андерсен, казалось, уже знал это и вслух удивлялся, неужели именно это свело их с Генри, заставило потянуться друг к другу; он задавал множество вопросов о Генри и Уильяме и часто еще до того, как Генри заканчивал ответ, сравнивал услышанное с собственным опытом, касающимся его брата Андреаса. По ходу разговора Генри обнаружил, что Андерсен много знал о семействе Джеймс. Он упомянул что его собственный отец, как и отец Генри в юности, питал пагубное пристрастие к алкоголю – в семействе Джеймс об этом говорить было не принято, зато в Ньюпорте об этом, видимо, болтали достаточно часто, чтобы эти слухи достигли ушей Хендрика Андерсена.

– Мы побратимы благодаря нашим старшим братьям и пьянчугам-отцам, – засмеялся Хендрик.

Генри с интересом наблюдал, как багровые пятна расплываются по его щекам, как речь становится лихорадочной и бессвязной, перескакивая от предмета к предмету вне зависимости от реакции собеседника или полного отсутствия таковой. Когда Генри сказал, что ему пора, скульптор принялся настойчиво упрашивать его остаться, на что Генри пришлось выдвинуть встречное предложение прогуляться по старому городу и подыскать местечко, где они смогут освежиться. Но прежде Андерсен еще раз провел его по своей студии. Вторично разглядывая изображение обнаженной пары, Генри подумал, что Андерсен, должно быть, пытается обрести индивидуальность в универсальности. Вся эта каменная и мраморная плоть обладала неким усредненным подобием, хотя ягодицы, лона и животы были изваяны с необыкновенным усердием и самоуверенностью. Он еще раз выразил свое восхищение и надежду, что ему удастся почаще бывать в студии и увидеть каждую работу на завершающей стадии.


Он виделся с Хендриком Андерсеном почти каждый день, встречаясь с ним наедине или в компании других, и чем больше узнавал о нем, тем больше поражался, до чего же молодой скульптор по своему происхождению и характеру походит на Родерика Хадсона, заглавного героя романа, который Генри опубликовал двадцать с лишним лет назад. Колония американцев в Риме знала его в основном как автора «Дейзи Миллер», а посвященные, такие как Мод Эллиот и ее муж, читали еще и «Женский портрет». Они знали разницу между романом, похожим на светскую байку, легкомысленным по тону и воздействию, и поздним произведением, более тонким и смелым по композиции и текстуре. Однако никто из них, насколько ему было известно, даже не открывал «Родерика Хадсона», где описывался живущий в Риме и переживающий крах и упадок молодой американский скульптор – этому персонажу были присущи талант Андерсена, его страстный и порывистый характер. Мечты и устремления Хадсона, так же как и Андерсена, сразу же становились понятны каждому новому знакомому. Оба вырвались из-под навязчивой опеки любвеобильной матери, и каждый из них, приехав в Рим, обрел пожилого друга, который за ним присматривал, – одинокого странника, ценившего красоту, глубоко заинтересованного человеческой психологией и обуздавшего свои страсти. Каждый раз, встречаясь с Андерсеном, Генри пытался постичь мотивы его поведения, как будто ожил один из его собственных персонажей, не переставая интриговать и озадачивать создателя, заставлять его сдерживать свои чувства и воздерживаться от личных суждений, деликатно отказывая ему в позволении контролировать дальнейший ход событий. Андерсену, как и Родерику Хадсону, покровительствовали состоятельные люди, уверовавшие в его талант, таким образом что ему никогда не приходилось ради куска хлеба предавать свои идеалы в искусстве. Его скульптуры представляли собой мощные, энергичные акты утверждения, сообразные его дерзновенным мечтаниям. Словесные хитросплетения, использованные в романах, развитие сюжета и характера через действие, описания природы и диалоги не представляли для него ни малейшего интереса, как не стремился он и изваять реалистичное человеческое лицо, для чего требовалось немало усердия, терпения и вдумчивой наблюдательности. Если бы он был поэтом, он писал бы гомеровские эпосы, а будучи скульптором, делился с Генри планами по созданию грандиозных монументов.

Генри слушал по большей части с неподдельным интересом; он продлил свое пребывание в городе, и у него было время поразмышлять об Андерсене и о том, как его очарование умеряет его недостатки, и эти размышления сообщали золотистый оттенок часам одинокого ожидания. Как и Маллет в «Родерике Хадсоне», он желал помочь молодому человеку оценить, кем он является, и посоветовать, куда двигаться дальше, однако Генри с бóльшим, как он надеялся, успехом удалось спрятать под маской изящной невозмутимости собственную тоску.

Мысль о том, что он опубликовал несколько книг, которые сейчас никто не читает и не видит причин ссылаться ни на одну из них, каким-то образом рождала в нем ощущение, что сам он принадлежит истории, прошлому и ему, подобно Андерсену с его сверстниками, следует присягнуть на верность будущему. Именно это чувство заставило его наконец с тяжелым сердцем приготовиться к возвращению домой – и тут же в его сердце зародилась нежность к Андерсену и страстное желание увидеть его в Англии. Эта нежность возникла еще и благодаря впечатлению, становившемуся от каждой новой встречи с Андерсеном все сильнее – а порой в эти недели они виделись дважды в день, – впечатлению, будто молчание молодого скульптора и то, как он словно бы тяготится беседой, свидетельствуют об его одиночестве и отчаянной потребности в одобрении, чего создание монументов никак не могло утолить. Видел он и что его привязанность к Андерсену, то, как он изучает его слова и движения, чрезвычайно занимают самого скульптора, хотя тот не обращал особого внимания на Генри, очевидно думая, что он в этом не нуждается. К примеру, Андерсен никогда не напоминал о сцене, разыгравшейся на протестантском кладбище, и вообще, казалось, предпочитал думать, что одиночество писателя является ключевым аспектом его творчества. От Генри ему требовался лишь интерес Генри к нему; он как бы открыл себя для регулярного пристального наблюдения, подобно собору, открывающему двери для молитвы. Андерсен был одновременно и озадачен, и очарован самим собой. Его невероятный талант и его грандиозные амбиции, его происхождение, его страхи и его маленькие горести стали темой ежедневных нескончаемых разговоров, невинных и самовлюбленных. Он говорил, но не слушал; Генри заметил, как вдумчиво он пользуется своим молчанием, зная, какое глубокое впечатление оно производит на других. Молодой человек сам был инстинктивно насторожен тем, как перемены в его темпераменте – насколько мягким могло стать выражение его глаз или насколько сильным и властным он мог показаться в иных обстоятельствах, – по словам Генри, привлекают к нему людей. А когда они сходились ближе, Андерсен сам не знал, что делать с этими людьми, знал лишь, что не желает лишиться власти над ними. Он жаждал их безоговорочного внимания и уважения, возможно даже любви – а уверившись, что завоевал их, отвечал на это приветливым равнодушием.

Однако ревнивее всего он относился к возможности прославиться на поприще скульптора, тут он становился алчным и безжалостным, подобно хищному зверю; мастерская была его охотничьими угодьями, он рыскал в поисках добычи, неустанно работал над своими огромными фигурами, высвобождая их из камня, сглаживая торсы, бедра и чресла, но никогда не прорабатывая лица, словно его ничуть не интересовало, что может раскрывать или, наоборот, скрывать человеческое лицо, и под мягкой чистой красотой его собственного лица по большей части таилась пустота; это завораживало Генри, и чем чаще он находился в обществе молодого скульптора, тем настойчивее пытался представить себе, каким становится это лицо, когда они порознь, и это интриговало и раздражало и отнимало слишком много времени и сил.

Готовясь к отъезду из Рима, он задумался, не переоценил ли серость и провинциальность своей жизни в Лэм-Хаусе. Андерсен одобрительно кивнул, когда он объяснил свою потребность в такой жизни и желание вернуться к ней, но ведь сам Андерсен, как было известно Генри, покинул Ньюпорт и приехал в Рим отнюдь не в поисках серости и провинциальности. В обществе, где он вращался, им восхищались с таким энтузиазмом, которого трудно было бы добиться в Ньюпорте или Рае. Генри подумал, что в будущем это может стать проблемой молодого скульптора – возможность неудачи и осуждения, вынужденное одиночество. И как он справится с этим вызовом? Генри представил себе лицо Андерсена, сосредоточенного на работе, как его взгляд становится все более самоуглубленным, высказывания – сдержаннее и точнее, а статуи уменьшаются в размерах, становятся изящным и утонченным свидетельством того, как много трудился и как много перечувствовал их создатель. И с годами, пока будет происходить это преображение, для Андерсена, размышлял Генри наконец перестанет иметь значение, кто им восхищается или где он живет.