Мастер — страница 60 из 73

Накануне отъезда Генри у Эллиотов собралось человек двадцать его знакомых. Он проявил максимум осторожности, чтобы появиться и удалиться на собственных условиях, участвовал в общем разговоре и беседовал со многими из приглашенных, в то же время не выпуская из виду Андерсена. В конце концов он нашел возможность пообщаться с ним наедине, но им помешала Мод Эллиот, которая начала прохаживаться насчет их задушевной дружбы. Она, думал Генри, плоть от плоти своей семейки, мастеров искусного намека; ее мать, ее тетка, ее дядя-писатель, все они славились своим умением избегать замалчивания неудобных вопросов и не имели обыкновения оставлять свои мысли невысказанными. Поднятая бровь и острое словцо – их наследственные черты, думал он, пока Мод Эллиот уводила от него Андерсена, спрашивая на ходу, был ли у него когда-либо такой внимательный друг, как мистер Джеймс. А потом, загнав Генри в угол, ясно дала понять, что никуда он от нее не денется, пока она не выскажет все, что у нее на уме.

– Уверена, что его матушка с нетерпением ожидает его возвращения в Ньюпорт, более того, я точно это знаю, но мы намерены придержать его при себе, – говорила Мод. – Все жаждут его общества, в этом секрет его привлекательности. Полагаю, вы каждый день навещали его мастерскую.

– Да, – ответил Генри. – Я восхищаюсь его трудолюбием.

– И тем, что, возможно находитесь в обществе гения? Вы должны были знать его еще до вашего приезда в Рим, полагаю, он довольно известен и за пределами Италии.

– Нет, я познакомился с ним только в вашем доме.

– Но вы же слышали о нем? Он-то о вас был наслышан.

– Я ничего раньше о нем не знал.

– О, я уверена, что лорд Гауэр о нем упоминал – он так восторгался его работами, будучи в Риме.

– До сегодняшнего дня я никогда не слышал и о лорде Гауэре, – признался Генри.

– Ну, он пишет на разные темы, и еще он страстный коллекционер. Настолько увлеченный, что проникся обожанием к нашему молодому скульптору, ежедневно с ним виделся и даже хотел забрать его с собой. – Она заговорила доверительным заговорщическим тоном. – Я слышала, лорд Гауэр хотел его усыновить и сделать своим наследником. Он невероятно богат. Но Андерсен не захотел его, или не захотел быть усыновленным, или и то и другое вместе; словом, не видать ему огромного состояния лорда Гауэра. Возможно, он ждет лучшего предложения или чего-то, что больше его заинтересует. У него самого ни гроша за душой. Пожалуй, он интереснее ваших героинь – ведь, в конце концов, он отказал лорду. Но если он не будет осторожнее, боюсь, ему не избежать судьбы Дейзи Миллер. Он изрядная кокетка, правда же? Но как бы ни повернулось дело, не могу себе представить, что он вернется в Новую Англию.

– Возможно, каждый из нас время от времени нуждается в коротком перерыве, – с улыбкой сказал Генри.

– По словам мистера Андерсена, вы пригласили его к себе в Рай, – продолжала Мод Эллиот.

– Раз вы так внимательны к нему, вероятно, мне следует пригласить и вас, – ответил Генри.


Когда на следующий день он посетил студию Андерсена, там кипела работа над очередной грандиозной композицией – причудливо переплетенные мужские и женские тела символизировали весну. Андерсен, уверенный, что его новый проект быстро обретет своего мецената, пребывал в самом лучшем расположении духа и был не прочь освежиться после утренней физической нагрузки. Расхаживая по мастерской, Генри обратил внимание на небольшой бюст, оставшийся незамеченным в предыдущие посещения и выполненный в куда более скромной и сдержанной манере, чем прочие изваяния вокруг. Андерсен сообщил, что это портрет юного графа Бевилаквы и все от него в восторге. Было в нем что-то незавершенное и неуклюжее, но, возможно, благодаря небольшим размерам и сорту камня портрет показался Генри близким родственником археологических находок, которые извлекались из-под брусчатки на улочках, где они прогуливались. Он тотчас же выразил желание захватить бюст с собой в Англию на память о неделях, проведенных с его новым другом, и щедро заплатить за это счастливое воспоминание. Стоило Андерсену сообразить, что Генри не просто восхищается его работой, но и намерен ее приобрести, как молодой скульптор раздулся от гордости и самомнения. Генри стало ясно, что возможность продавать свои работы, отправить их в большой мир значит для него куда больше, чем любые изъявления дружбы. В небывалом возбуждении Андерсен метался по мастерской, а как только цена была согласована, заключил Генри в объятия, выражавшие небывалую привязанность. Он пообещал, что при первой же возможности приедет в Англию. Он с упоением обсуждал вопросы упаковки и сроков доставки. Было в этом самодовольном восторге, который он был просто не в состоянии скрыть, нечто настолько искреннее, что Генри растрогался.

В тот же вечер они отпраздновали покупку в семейном ресторанчике под мастерской Андерсена. Молодой человек по этому поводу принарядился, и, как только они уселись за столиком с зажженной свечой, он заговорил совсем по-новому. С глубоким интересом и участием он задавал вопросы и выслушивал ответы, интересовался, как Генри живет в Англии, зачем он там поселился и почему так мало путешествовал в последние годы. Генри был почти изумлен истовостью, которую он вкладывал в эти расспросы, – в них была та же мальчишеская энергия, которую ранее Андерсен тратил на свои молчания и монологи. Однако попытки Андерсена почесать языком насчет родителей Генри ничуть того не позабавили, и он постарался повернуть беседу в менее интимное русло. Когда же молодой человек, не без легкой провокации со стороны Генри, начал прохаживаться насчет собственного отца, Генри ощутил легкое самодовольство, хотя и счел тон скульптора слишком развязным, слишком раздраженным и слишком откровенным для описания того, что Генри считал чисто семейными делами. Впрочем, узнав по завершении трапезы, что Андерсен проводит его до самой гостиницы и им предстоит соблазнительное уединение на полночных улицах старого Рима, Генри был счастлив. Это будет их последний вечер вместе, так как оба приняли приглашение на прощальную вечеринку в честь отъезда Генри, которая состоится завтра в апартаментах Стори.

Его поразила мысль, что с тех пор, как двадцать пять или тридцать лет назад он вот так же прогуливался по Риму в ночи, сам он нисколько не изменился. Он никогда не обсуждал с посторонними ни своих родителей, ни свои творческие амбиции; все эти годы его речи оставались такими же выверенными и обдуманными, как и его тексты. Андерсен был совсем иным, и Генри вдруг подумал, что и Андерсен, должно быть, уже не изменится. Он останется на всю жизнь таким же невинным и ошеломляющим, обаятельным и открытым. Когда их разговор прерывался, Генри так и подмывало повернуться к своему другу и сказать, что, пока он молод, он должен брать от жизни все, что она предлагает, что он должен желать всего и жить так полно, как только сможет. У подножья Испанской лестницы он в какое-то мгновение решил остановить своего друга и указать ему на окна комнаты, где скончался поэт Китс, но вовремя сообразил, что эхо страданий и смерти разрушит чары этой ночи. И когда на пороге гостиницы Андерсен оступился, желая заключить его в объятия, он не мог не любоваться его улыбкой, пытаясь удержать ее в своей памяти и понимая, что по возвращении в Англию ему придется долго, очень долго вспоминать о ней.


Вернувшись в Рай, где его встретил обрадованный Берджесс Нокс с традиционной тележкой, Генри увидел город как будто бы глазами Андерсена. Он понял, каким Рай может показаться захолустным и тусклым, что гостиные и холлы здесь ничтожней кладовок и чуланов в римских чертогах, и даже сад, который он с такой гордостью расписывал своему новому другу, выглядел будто бы съежившимся и ссохшимся. Он наблюдал, как Берджесс распаковывает вещи, и готовился приступить к повторному обретению собственного дома, не переставая гадать, как бы воспринял эти сцены Хендрик Андерсен.

До благополучного прибытия маленького бюста он ничего не писал Андерсену, хотя мысленно сочинил множество писем, повествуя, как обрел сознание ясное и свежее, словно английский полдень, теперь, когда установилась погода, и каким великолепным показался ему его обнесенный кирпичной стеной садик, как только он привык к его скромным размерам. Он знал, что Андерсена все это едва ли заинтересует, и ему трудно было найти подходящий тон, полный сдержанного дружелюбия.

Однако когда бюст был распакован и водружен на специально сооруженный постамент в углу гостиной у каминной полки, где вроде бы чувствовал себя отлично, Генри наконец смог написать Андерсену, выражая свое восхищение скульптурой и превознося ее достоинства, зная, что подобные похвалы Андерсен впитывает жадно, как губка, и будет перечитывать его письмо вновь и вновь. Находясь на таком расстоянии от Андерсена, ему было легко описывать, как нежно и бережно он распаковывал его работу и подыскивал ей уютный уголок и какое счастье будет иметь такого замечательного компаньона, который отчасти скрасит ему разлуку с любимым другом. Сказать Андерсену, что его работа выглядит живой и человечной, общительной и отзывчивой, добавив, что эта привязанность, по-видимому, на всю жизнь, было куда легче, чем признаться Андерсену, что тот и днем и ночью пребывает в его мыслях, что порой, работая, он вдруг замирает, захваченный непостижимым ощущением счастливого света и теплого ожидания, а затем понимает, что это отсвет дней, проведенных в Риме, и надежды, что Андерсен приедет в Рай.

Вскоре пришел ответ от Андерсена – корявым почерком, со множеством ошибок он писал что и впрямь намерен заехать погостить. Несмотря на краткость письма и примитивность эпистолярного стиля, в этих торопливых, сбивчивых предложениях звучал подлинный голос Андерсена, искренний и полный бурных эмоций. Генри обнаружил, что не в силах расстаться с письмом, и огромным усилием воли принудил себя наконец его отложить. Но он не мог совладать со своим воображением, мысленно размещая мощное тело Андерсена в садово