м кресле, под раскидистой старой шелковицей, представляя, как мягкий солнечный свет нежит их лица. В столовой, питаясь в полном одиночестве, он усаживал Андерсена напротив себя и позволял им обоим засиживаться за графином подольше, прежде чем подняться в гостиную, и не возражал против того, что речи Андерсена становятся слишком сумбурными или хвастливыми. Он надеялся на его приезд до конца лета – чтобы они смогли разделить долгие светлые вечера, чтобы, отваживая прочих, они наслаждались обществом друг друга и чтобы Андерсен приучился к жизни в более сдержанных масштабах.
Он решил, что было бы неплохо отремонтировать маленькую студию, которая являлась частью его владений и выходила окнами на Уочбелл-стрит. Когда они с Андерсеном окончательно согласовали дату его приезда, он принялся воображать своего друга в этой мастерской, представлять себе, как тот, увидев плодотворные труды Генри в садовом кабинетике в летние месяцы, привыкнет к мысли, что эта студия легко могла бы стать его рабочим ателье на определенный сезон. Он нашел ключ от студии, изучил ее план и убедил себя, что, если Андерсен и архитектор Уоррен поладят, можно будет переоборудовать студию в скромную и современную мастерскую скульптора. Он упивался мыслями об одиноком счастье грядущих дней, пока он будет писать новый текст, зная, что неподалеку скульптор Андерсен творит в камне. Да, он сознавал, что принимает желаемое за действительное, что надежды его преждевременны и что нарисованная в его воображении картина совместного созидания весьма нереалистична, но эти видения позволяли ему проживать дни в сладостной легкости и строить прочие планы со счастливой уверенностью.
По мере того как близилась дата приезда Андерсена – хотя скульптор и предупредил, что, завернув в Рай по пути из Рима в Нью-Йорк, погостит у него лишь пару дней, – Генри постоянно с ужасом думал о неизбежном моменте расставания и в то же время мечтал, как будет встречать Андерсена на станции, и выдумывал разные способы его развлечь. Должно быть, другие тоже испытывают подобные чувства, размышлял он; его отец, вероятно, чувствовал то же самое после знакомства с его матерью, и, очень может быть, с тем же чувством Уильям ожидал, согласится ли Алиса выйти за него. Он недоумевал, отчего это состояние колдовского оцепенения овладело им настолько полно: в силу его почтенного возраста или потому, что Андерсен пробудет здесь совсем недолго, а возможно, оттого, что не суждено сбыться ничему из того, что Генри себе навоображал. Прогуливаясь по Раю пешком или на велосипеде, на каждого встречного он смотрел, гадая, переживал ли этот прохожий такое же нежное томление, такое же восторженное напряжение всего существа, дожидаясь чьего-либо приезда.
Решение Андерсена не затягивать визит дало Генри – помимо разочарования и крушения его иллюзий – возможность испытать вновь, но на этот раз гораздо острее, ту обреченность, что неизменно сопровождала любые его привязанности. Словно пытаясь прогнать боль грядущей разлуки, он снова и снова вызывал в памяти время, проведенное с Полем Жуковским в Париже более двадцати лет назад. Как же часто Генри воскрешал ту ночь в памяти, она не оставляла его, не давала ему покоя своей драматичностью и окончательностью. Он вспоминал, как бесконечно кружил и кружил у дома Поля, думая, что вот-вот уйдет, растворится в вечернем тумане, вернется в мрачное убежище своей парижской квартиры, но вместо этого лишь подходил ближе. Он стоял на тротуаре, когда наступила ночь и туман превратился в дождь. И хотя сама эта мысль вызывала у него дрожь, он не мог заставить себя перестать думать о том, что могло бы тогда случиться. Стоя там и ожидая неизвестно чего, он смотрел вверх, на окно Поля, четко обозначенное светом лампы, и из последних сил удерживал себя от того, чтобы перейти через улицу и показаться ему на глаза. Это казавшееся бесконечным бдение под окнами закончилось поражением. Многие годы оно преследовало его в самые неожиданные моменты, например сейчас.
Берджесс Нокс уже привык к гостям, особенно в летние месяцы, а новые слуги, которых Генри нанял после ухода Смитов, проявляли неизменную готовность радушно принимать вялый ручеек давних его друзей и родственников, стекающихся в Лэм-Хаус. От природы Берджесс Нокс не был любопытен; он предпочитал воспринимать все как есть. Но накануне приезда скульптора он то и дело приставал к Генри с разными смущенными и сбивчивыми уточнениями по части привычек и предпочтений мистера Андерсена.
В день, когда нужно было встречать поезд Андерсена, Генри увидел, что Берджесс Нокс слоняется по комнате для завтраков, а потом застал его праздно торчащим у дверей своего кабинета. От него не укрылось, что Нокс одет куда тщательнее обычного, он по-новому подстригся и как будто сделался куда расторопнее. Генри улыбнулся при мысли о том, что его смутные мечтания и надежды передались его домашним. В семь часов Берджесс Нокс уже стоял перед дверью чуть ли не по стойке «смирно», а рядом стояла наготове его тележка – точно пушка, готовая к выстрелу.
Андерсен начал говорить, как только вышел из вагона. Ему вздумалось перезнакомить Генри со всеми своими попутчиками, а когда поезд тронулся, он не раз обернулся, чтобы помахать им на прощание. Берджесс Нокс, позаботившись о багаже Андерсена и разместив его на тележке, с этой минуты не сводил преданных глаз с хозяина и ни разу, насколько мог заметить Генри, не взглянул в сторону гостя, а позже, в Лэм-Хаусе, постоянно его избегал, словно боялся, что Андерсен его укусит.
Скульптор расхаживал по дому, осматривая его без особого энтузиазма, будто бывал уже здесь много раз и все это видел. Даже бюст графа Бевилаквы в углу гостиной вызвал у него лишь мимолетный интерес. Путешествие до того его возбудило, что, по собственному признанию, он был просто не в состоянии ни подняться в свою комнату, чтобы переодеться, ни освежиться, ни посидеть где-нибудь в саду или на каком-нибудь диване. Казалось, его только что подсоединили к электрической сети и включили ток на всю катушку. Светясь как люстра, он без умолку болтал о том, над чем сейчас работает, с кем намерен встретиться в Нью-Йорке, что скажут люди о его скульптурах и что они уже сказали. Он вперемешку сыпал фамилиями торговцев произведениями искусства, коллекционеров, архитекторов, чиновников, занимавшихся вопросами градостроительства, а также миллионеров и женщин, пользующихся влиянием в высшем свете. Париж с Нью-Йорком, как и Рим с Лондоном, – все эти города, по его словам, восхищались им, и работы его пользовались там невероятным спросом.
По возвращении из Италии Генри принялся обдумывать сразу несколько проектов и знал, что по меньшей мере два из них потребуют от него недюжинных усилий. Сперва содержание, подобно отпечатку дыхания на холодном стекле, будет туманным и зыбким, и он мог лишь надеяться, что сумеет распознать некие внятные черты, прежде чем это дыхание растает. А затем придется трудиться – куда тщательнее и добросовестнее, чем когда-либо раньше. Поэтому, слушая болтовню Андерсена, он испытывал горькое удовлетворение оттого, что сам уже имеет опыт поражений, понимает, какую боль и стыд они несут с собой. Но раз Андерсен еще этого не познал, Генри будет молчать и просто наслаждаться сознанием того, что его друг наконец приехал.
Утром после завтрака, узнав, что Андерсен еще не встал, Генри отправился в садовый домик, чтобы приступить к работе, запланированной на сегодняшний день. Секретарь, казалось, не замечал его колебаний, запинок, бесконечных повторов целых предложений, но ничем не выдавал своего удивления и когда Генри диктовал так стремительно и без поправок, что пальцы шотландца буквально порхали над клавишами машинки. Работа отвлекала от мыслей о том, чем занимается его гость – возможно, до сих пор нежится в постели, или принимает ванну, или сидит за очень поздним завтраком, или вот-вот появится на пороге его кабинета. Уже давно, с предыдущими гостями, Генри обнаружил, что, погружаясь в работу, легко достигает полной, неистовой сосредоточенности на тексте; это был способ не думать о гостях или предвкушение скорой встречи с ними, а иногда и то и то. Генри трудился с небывалым рвением, будто хотел доказать самому себе, на что способен. Так продолжалось до полудня, пока он не довел шотландца до полного изнеможения и мог быть уверен, что Андерсен уже поджидает его где-нибудь в доме или в саду.
В Риме Генри заметил, что Андерсен обычно одевается так же, как и его собратья-художники: не слишком по-мещански, но и не чересчур богемно. Однако сейчас, когда скульптор поднялся с кресла, стоящего в углу гостиной на втором этаже, и поздоровался с хозяином, Генри бросились в глаза и его черный костюм, и белоснежная сорочка, и голубой галстук-бабочка, прекрасно гармонировавший с цветом глаз Андерсена. Было похоже, что молодой человек провел изрядную часть утра, готовясь к этой встрече.
Пока они обедали, стало ясно, что погода портится и любую прогулку, будь то пешая экскурсия по городу или поездка по окрестностям на велосипеде, придется отложить. На мгновение Генри задумался о том, чем же занимался Андерсен в Риме в те часы, когда шел дождь, но быстро сообразил, что там дожди редкость и что скульптор в любую погоду с легкостью найдет себе занятие в собственной мастерской. Когда Генри стал расспрашивать молодого человека о дождях в Ньюпорте, Андерсен сообщил, что это сплошной кошмар – день-деньской маешься в четырех стенах, ощущая себя узником в собственном доме, непрерывно выглядываешь в окно, ожидая, что вот-вот прояснится, но мрачная слякоть глядит оттуда в ответ до самого вечера, когда становится совсем темно и грустно. Он признался, что эти ужасные воспоминания никогда не изгладятся из его памяти, а потом рассмеялся.
Они еще не покончили с обедом, а капли уже дробно застучали в окна Лэм-Хауса, в столовой стремительно потемнело, сад сделался угрюмым. Сумерки быстро сгустились и в настроении Андерсена. Если бы Генри был один, он бы взял книгу и погрузился в чтение до самого ужина, а после трапезы вернулся бы к прерванным занятиям, но, насколько он мог понять, Андерсен вообще ничего не читал, да и трудно было бы представить себе человека его склада, покойно расположившегося в кресле и коротающего день с книгой в руках.