Братство с Блоком – своеобразная лаборатория самосознания Белого: таким оно предстает по мере чтения «Воспоминаний о Блоке», таким оно дается и в некоторых прямых высказываниях автора, подобных этому:
А. А. был мне знаменем; он был магнитом, по линии притяженья к магниту мне строилось многое в идеологической жизни; была его жизнь явным символом мне <…>. Фразою, жестом динамизировал он мой внутренний мир; и порою могло показаться: обменивались незначащей фразою мы; но та фраза звучала, как шифр, к безглагольному; и за нею стояли годы пережитого вместе; под фразой «Блока» угадывал я иногда – ненаписанный том. Я читал его в сердце своем <…>[463].
Потребность Белого в Блоке столь велика, что временами доходит до его самоотождествления с Блоком. Поэтому, надо думать, и моменты их идейного, мировоззренческого, литературного расхождения каждый раз воспринимаются Белым столь болезненно – как личная измена Блока, как предательство двойника или как бунт собственной ипостаси. Эта тенденция особенно заметна при описании Белым литературной эволюции Блока и личной вовлеченности Белого в изменения, происходящие с Блоком. Здесь вновь явственно проступает двойственность Белого: он любит Блока, как можно любить только очень близкого и дорогого человека – и ненавидит, как ненавидят только самых близких.
Под знаком плюса: слияние с другим, индивидуум как коллектив
Эволюция Блока показана в «Воспоминаниях о Блоке» как бесконечно грустная дорога, нисходящая от пьянящей «заревой» мечты юности – через разочарование и раздвоение – к гибели «на пороге».
Начало, эпоху «зорь», или зари символизма, описывает Белый в коллективных терминах: в этом описании выступает «мы», неизменно включающее «я и Блок», иногда с добавлением того или иного деятеля символизма и даже «хорового начала» аргонавтов[464]. Белый так характеризует «мы» русского[465] теургического символизма начала века:
Собственно символизм – никогда не был школой искусства, а был он тенденцией к новому мироощущению, преломляющему по-своему и искусство; а новые формы искусства рассматривали мы не как смену одних только форм, а как отчетливый знак изменения внутреннего восприятия мира от прорези в нас новых органов восприятия; мы (А. А., я и Иванов) все три соглашалися: близится кризис сознанья и близится кризис культуры; и – зреет: духовная революция в мире <…>. Не в одной вкусовой солидарности этой был базис объединения нас, символистов «par excellence»: в религиозно-философской линии всех устремлений: «символизм, какмировоззрение, какмироощущение», – вот что связывало; под символизмом же разумели мы некую истинную действительность восприятия духовного мира сквозь образы, данные миром искусства <…>[466].
Белый нередко использует в «Воспоминаниях о Блоке» такие определения, какие в других его мемуарах, как правило, служат для создания обобщенного портрета символиста-соловьевца, провозвестника зорь. Такие портреты часто предстают как «мы». «Мы» включает сильный компонент «я»: «мы» в значении «я и такие, как я». Так Белый использует собирательное «мы», говоря от имени символистов: «<…> мы никогда не были “словесниками”, фетишистами слова как такового, а именно диалектиками смыслов, то есть символистами <…>»[467].
Период после первой волны энтузиазма рисуется Белым как растерянность от того, что предчувствия не сбывались, как разочарование в идеалах и отказ от действия. В этой картине тоже находится почетное место для тех же «мы», хотя слово отсутствует: «Увы, действия – не воспоследовало; и “теургический” пыл символизма сменился впоследствии снегом и пеплом “эстетики”<…>»[468].
Под теми, чей «теургический пыл» остыл, подразумеваются здесь в первую очередь Блок и Белый: это к ним отсылают «снег» (снег и метель блоковской «Снежной маски») и «пепел» (название второго поэтического сборника Белого), сменившие прежнее золото влазури. Блок и Белый объединены этим их прямо не упоминающим суждением в одно, в некое однородное начало, представленное и одновременно завуалированное конструкцией, которая подчеркивает его анонимность и не– дифференцированность. В этом заявлении, как в капле воды, отражается характерная для «Воспоминаний о Блоке» тенденция слияния образов Белого и Блока в нерасчленимое целое.
Осознание Белым своей многоликости в той или иной мере присутствует во всех его мемуарных текстах, поэтому вряд ли можно говорить о бессознательном расщеплении Я на составляющие. Расщепленность протагониста и полифоничность мемуаров Белого можно связать с его идеей об индивидууме как «коллективе». Такая «коллективизация образа»[469] представляется важным вариантом его приема слияния, объединения Я с не-Я.
Эта идея реализуется двояко. С одной стороны, распадение Белого на ряд противоречивых личностей, их автономизация и персонализация уже как других персонажей, выступающих под масками Брюсова, Мережковского, Иванова, а чаще всего Блока, ведет к появлению «коллектива» разнообразных олицетворений Белого. С другой стороны, Блок и другие спутники жизни Белого появляются не только как овеществление ипостасей Белого, но также и в качестве самих себя. Например, Блок узнается не только как Белый, но и как сам Блок. Иногда они своим присутствием каждый по-своему способствуют более рельефному выявлению той или иной грани Белого. Речь идет о группе важных персонажей, каждый из которых своим взглядом, воздействием, влиянием на Белого вызывает к жизни специфический модус его самовыражения. В этой общности каждый является как бы зеркалом, в котором Белый отражается, в которое пристально всматривается, чтобы получше разглядеть себя. Слияние в смысле отождествления себя с другими дополняется обменом импульсами и динамичным взаимодействием с другими.
В «Воспоминаниях о Блоке» наиболее интенсивное и творческое общение Белого, задающее развитие характера и мотивирующее организацию повествования – с Блоком. Взятый в «неразложимом комплексе» с Блоком, Белый воспринимает его по-разному, что позволяет увидеть Блока в разных ракурсах, в движении, делает его образ объемным и диалектически осмысленным. Но подвижная точка зрения позволяет не только Блока увидеть с разных сторон. Построение воспоминаний таково, что благодаря смещающемуся видению Блока и сам Белый, в зависимости от того, каким в тот или иной момент предстает ему Блок, оборачивается разными своими сторонами. Блок-брат, Блок-двойник, Блок-оппонент вызывают в Белом разные реакции и позволяют материализоваться различным его образам – то брата, то двойника, то оппонента. Белый хорошо сознавал такую роль другого в своей жизни и самосознании и много раз, в различных текстах, пытался интерпретировать теоретически свою способность меняться в зависимости от очередного влияния. В «Воспоминаниях о Блоке» он придает своим размышлениям на эту тему тональность, если воспользоваться его собственным выражением, «душевности» и рассуждает в теургических и мистериальных категориях:
– О чем вы тут пишете? – вероятно воскликнут иные: пишу я о новой, о истинно новой общественности, слагавшейся из бережного переплетения душ; где даны а, b, c, там дано: ab, bc, ba, cb, abc, acb, cab и т. д. Даны – бесконечные веера модификаций общения; я пишу о том, «личном», которое чувствует себя в целом; «общественность» без творчества в личных общениях каждого с каждым, «общественность без общения» – сон! Да, общественность, расцвеченная всеми видами общений друг с другом, – уже не общественность, а «мистерия» <…>[470].
В неопубликованном введении к «Началу века» Белый излагает идею модификаций Я в зависимости от тех «общественных» комбинаций, в которые Я вступает, в концептуальных терминах:
<…> я понимал понятия индивидуума в терминах философии Риккерта, называвшего «индивидуумом» только неразложимый комплекс (предметов, чисел и личностей), отмеченный стилем.
Личность (или «а» комплекса «abcd») изживаема не как «а», а суммой отношений, развертываемых от каждого к каждому (в «ab» – одно, в «bacd» – другое); «индивидуум» для меня был личностью, расширенной коллективом и взятой в коллективе <…>[471].
Трансформирующееся «а» Белого выявляет от одного «коллектива» к другому различные свои черты. Черты, которые доминантны в «коллективе» с Брюсовым, затушевываются и уступают место совсем другим – в «коллективе» с Метнером. Явственно контраст между разными Белыми выступает при описании жизни в Петербурге, когда день был поделен между заседаниями в «коммуне» Мережковских и «завиванием в пустоту» с Блоком. Это две разных личности Белого, но и Белый заседающий, и Белый завивающийся одинаково органичны, каждый в своем окружении.
Под знаком минуса: преобразование портрета в автопортрет
Другая характерная для мемуаров Белого тенденция – подмена одного образа другим, особенно портрета Блока автопортретом Белого: описание той или иной ипостаси Блока оказывается на деле описанием ипостаси самого Белого. В отличие от других портретистов эпохи, включая того же Ходасевича, Белый не столько ставит себя на место другого, сколько превращает другого в себя – наполняет не-Я атрибутами Я. Сразу заметим, что, как правило, Белый отдает Другому не лучшие свои качества, и этот прием связан с негативными описаниями других – в то время как сливается с другими он обычно на положительной ноте.
Случай одной из самых очевидных подмен в «Воспоминаниях о Блоке» – проекция Белым на Блока своего отхода от теургизма. Здесь «мы» отсутствует, и речь как будто идет специфически о Блоке. По сути же имеет место подмена, которая начинается с наделения Блока хорошо различимыми атрибутами Белого и развертывается как описание кризиса теургизма Белого же, парадоксальным образом выведенного под маской Блока.
Местами кажется, что Блок попал во фразу по недоразумению: «И можно сказать: мглою, тенью и сумраком – переполнены строки Блока: так золото и лазурь предыдущего года пресуществляются в этом году в свет и в тьму»[472]. В качестве опознавательных знаков Блока используются золото и лазурь, ясно символизирующие название первого поэтического сборника Белого, написанного на волне теургических ожиданий. Белый проецирует свое «Золото в лазури» на Блока и рассматривает последующую стадию потемнения золота и превращения лазури в лиловость уже исключительно у Блока. Символика золота и лазури, разумеется, не принадлежит одному Белому, она встречается в поэзии Владимира Соловьева, «золото» и «лазурь» встречаются и у Блока[473]. Однако они, как представляется, имеют куда более личное отношение к самому Белому, и в качестве эмблемы теургических ожиданий отсылают прежде всего к надеждам, выразившимся в его «Золоте в лазури», которые сменились полным разочарований «Пеплом». Вопреки очевидному смыслу этой символики кризис самого Белого практически отсутствует в книге, в них только нисходящий путь Блока, сторонним наблюдателем и критиком которого выглядит Белый, будто бы остававшийся все это время на прежних позициях.
Общий для обоих кризис столь заметно маркирован беловским «золотом в лазури», что очевидно: Белый наделяет образ Блока своей собственной эволюцией и своим собственным кризисом жизнетворческих устремлений. Белый предоставляет Блоку вести ту общую для обоих линию, которая отходит от идеалов «зорь» и «Прекрасной Дамы» и опускается в сниженный безверием и иронией профанный регистр.
Представляется, что Белый, жестко критикуя эволюционирующего в направлении тьмы и распада Блока, критикует то, что подчас ему было неприятно в себе самом, своем развитии и в собственной измене «зорям».
Обратим внимание на то, что «Почему я стал символистом…», «Начало века» и «Между двух революций» эксплицитно посвящены во многом отходу самого Белого, а не Блока, от идеалов жизнетворческого символизма. В них Белый откровенно рассказывает о своем, а не чьем-то еще, кризисе. В «Начале века» это представлено так:
Бессилью противополагал я жизненную уверенность в том, что полеты – будут, что помощь – возможна и что надо «связать» руки всем искателям новых путей; я – цитировал Блока:
…вместе свяжем руки, –
Отлетим в лазурь!
В 1902 году я полагал: всенепременно «свяжем», т. е. будет коммуна новаторов; и – полетим; в 1904 году я сам полетел кувырком, но не в лазурь: в пыль и в пепел[474].
В «Воспоминаниях о Блоке» тенденция переноса своих качеств (а точнее, своих минусов и проблем) на других очень сильна при изображении Блока и его развития, она проявляется на протяжении большей части воспоминаний. Прием подмены, существенный для построения «Воспоминаний о Блоке» и наиболее характерный именно для этого текста, встречается иногда и в других мемуарах Белого, хотя не играет в них той же структурообразующей роли. В «Начале века» Белый обрушивается на иронию как на пагубную стихию, присущую Блоку и отравившую все лучшее в нем и его поэзии:
Причина иронии – некий толчок, отшибавший А. А. от него самого; отшибал в нем сидевший «остряк», полагающий: «In vino veritas».
С крупным знакомимся по мелочам; запах яда, его погубившего, я раз унюхал в нем: вскоре же; грани меж юмором и меж иронией неуловимы; а я – уловил[475].
Блоку с его тлетворной иронией Белый противопоставляет себя как убежденного противника иронии. Удивительно, если принять во внимание, что творчеству Белого ирония присуща в гораздо большей мере, чем творчеству Блока. Упрек в непростительной ироничности исходит от автора множества иронических сочинений, в их числе «Симфонии (2-й, драматической)», построенной всецело на иронии и пародийном смешении «сфер». В том же «Начале века» Белый указывает на иронию как соль своей симфонии:
<…> сатирический смысл: синтез черт, которые я подмечал у окружающих меня чудаков и мистиков <…>. Из «Симфонии» образ Сергея Мусатова – образ заостренного, окарикатуренного до сектанта соловьевца <…>.
<…>
Иронию вышедшей в 1902 году «Симфонии» даже отметил публицист «Русских ведомостей» Игнатов <…> иронию эту отметил позднее и Блок.
Но иронической ноты «Симфонии» не понимала профессорская Москва <…>[476].
Время от времени Белый производит тройную операцию по преобразованию Блока в носителя свойства Белого: расщепляет свой образ, вычленяет одну из его составляющих и, наконец, объективирует ее в образе Блока, тем самым всецело от своей ипостаси отстраняясь и отталкиваясь от «другого», от не-Я.
В «Воспоминаниях о Блоке», где подмена является одним из основных приемов повествования, самым непростительным шагом Блока на пути профанации запредельного Белый изображает написание им «Балаганчика», в котором аргонавты-соловьевцы выведены как нелепые мистики и вечная женственность осмеяна. О своем впечатлении от «Балаганчика» он рассказывает как о шоке, вызванном изменой старшего брата:
Нелепые мистики, ожидающие Пришествия, девушка, косу (волосяную) которой считают за смертную косу, которая стала «картонной невестой», Пьеро, Арлекин, разрывающий небо, – все бросилось издевательством, вызовом <…><…> вместо души у А. А. разглядел я «дыру»; то – не Блок: он в моем представлении умер <…>[477].
Отказ от мистического полета в трансцендентное и его осмеяние представляет Белый как признание Блоком «темноты» и распространение этой темноты на других, прежде всего на Белого:
<…> да, к А. А. я прислушивался.
И натыкался на нечто, невнятное, устрашающее; на точку сомнений; сомнения таил он, казался нам рыцарем; был – уже нищий; уже без «пути» <…> он не видел уже объективной духовной зари; и он видел, что мы отходили в пределы: нарисовали себе свое небо; папиросную бумагу, которую прорывает легко арлекин в «Балаганчике»[478].
Такую театрализацию, прыжок в «папиросную бумагу», пародийно приземляющий общие для них обоих надежды о прорыве в трансцендентное, в 1906 году Белый воспринимает как откровенное предательство: «Я “клюквенный сок” не прощал ему годы: “скептическую иронию” над собою самим»[479]. Это находится в определенном противоречии с тем фактом, что в письме Блоку от 19 августа 1903 года Белый сам создает балаганный образ мистического прыжка в картонную бездну – за три года до блоковского «Балаганчика»:
Всякой дряни «ноне» бродит «чертоватьма», малюет на полотне «райские прелести», и многие из Ваших петербуржцев никак не способны отличить светящееся изнутри от намалеванного (говорят, кто-то желал полететь в бездну «вверх пятами», а наткнулся на протянутый картон, где оные страсти были старательно разрисованы… Очинно удивлялся…)[480].
Центральный образ блоковского «Балаганчика», до глубины души возмутивший Белого, как видим, совпадает с образом, нарисованным самим Белым тремя годами раньше. Встретив у Блока свой собственный профанный жест и увидев его как бы со стороны, Белый приходит в праведное негодование по поводу и жеста, и его сегодняшнего носителя, не желая себя в этой пародии на сакральное узнавать, но возможно, все-таки узнавая – и поэтому еще с большим жаром дистанцирует себя от нее, придает ее анафеме. Скорее всего, Белый таким образом мистифицирует не столько читателя, сколько самого себя, свое superego.
Перенос вины с себя на другого и объективация своей вины в другом, осуществляемые путем подмены, особенно явственно проявляются в следующем отрывке из «Воспоминаний о Блоке», описывающем Шахматово за полгода до «Балаганчика»:
Свершалася драма души: погибала – огромная «синяя птица»; Прекрасная Дама – перерождалася в Коломбину, а рыцари – в «мистиков»; розоватая атмосфера оказывалась: тончайшей бумагой, которую кто-то проткнул; за бумагою открывалось ничто.
Это все показал «Балаганчик», написанный через полгода. Да, вот – нашел слово я: что меня возмущало? То именно, что горенья недавнего Блока, которые образовали союз с ним, теперь отражалися в нем «Балаганчиком». «Балаганчика» – не было, правда, еще, но «Балаганчик» мы чуяли (он – писался в душе) <…>[481].
Горенья самого Белого в это время, как следует из других его мемуарных сочинений, уже угасали и превращались в мучительные сомнения, перемежаемые сатирическими выпадами против недавнего мистического мироощущения. В «Начале века» Белый, описывая этот период времени, довольно много говорит о собственном кризисе «зорь» и жизнетворческих планов, не ассоциируя его впрямую с состоянием и творчеством Блока того же времени. Он характеризует эволюцию своих умонастроений в первые годы столетия как подошедшую к бессолнечной «тьме» уже в 1904 году, что, заметим вновь, тоже опережало картонную бездну Блока:
<…> мне звучит одиночество, приподымая свой голос <…>.
<…>
Я этого плача сквозь смех полугодием раньше не знал; внешне те ж перспективы лучистые, но сквозь них – тень <…>.
<…>
В 1902 году я считаю случайной ту боль из-за смеха; а в 904 она – пепел сожженного солнца во мне; но и раньше моя биография – в полутенях <…>[482].
В «Почему я стал символистом…» Белый рассказывает: «Летом 1903 года пишу: “Наш Арго… готовясь лететь, золотыми крылами забил”. А зимой (1903–1904 года) пишу рассказ об аргонавтах, где полет их есть уже полет в пустоту смерти (рассказ – «Иронический») <…>»[483]. Это воспоминание Белого, отсылающее к его скептическому настроению конца 1903 и 1904 года и к воплотившему его конкретному тексту, также воспроизводит пародийный образ трансцендентного полета – в пустоту, сходный как с его образом в письме Блоку, так и с блоковским «балаганным» образом. Белый пишет дальше, иллюстрируя свое умонастроение, стоящее за этим повторяющимся образом полета в пустоту:
<…> между летом 1903-го и весной 1904-го – рост долго таимого узнавания, что аргонавтическое «свяжем руки» есть лишь – кричанье «за круглым столом», ведущее к безобразию распыления проблем конкретного символизма <…> моя триада (сферы – Символа – Символизма – Символизации) разорвана: «треугольник» распался в дурные бесконечности линий <…>.
Я переживаю: надлом – непомерный, усталость – смертельную <…>.
<…>
<…> Лозунг «теургия» спрятан в карман; из кармана вынут лозунг: «Кант».
<…>
Через два года я написал, вспоминая весну 1904 года: «Многим из нас принадлежит незавидная участь превратить грезы о мистерии в козловак»[484].
В душе Белого происходит угасание прежних иллюзий, но в «Воспоминаниях о Блоке» он ищет и находит перерождение в душе Блока. Отсюда такое глубокое знание о душе «Блока», отсюда и опережающая еще не написанный «Балаганчик» отчетливость профанных образов. Отсюда же и обращенное к Блоку эмфатическое восклицание в конце процитированного пассажа, как указующий жест: «Не “Балаганчик” – нет, нет: если есть “Балаганчик”, то – “Балаганчик” в тебе лишь!»[485] Трудно отделаться от впечатления, что через Блока происходит узнавание себя. Белый видит в другом то, что ненавидит в себе – и безжалостно обличает. Но не себя. Происходит подмена самобичевания бичеванием Блока.
Несовпадение правоверных соловьевских воззрений Белого в одних текстах и скептического умонастроения в других – есть ли это только несовпадение между Белым в действительности и Белым автофикциональным? Или это несовпадение между реальным Белым, страстно танцующим «козловак» на святыне, и столь же реальным Белым, страстно отстаивающим заревые заветы Владимира Соловьева? Вероятно, оба Белых уживались в одном индивидууме и перешли из жизни в воспоминания, определенным образом преломившись в тексте, но сохранив в характере протагониста основное свойство своего прототипа – сочетание несочетаемого.
Выдержка из письма, разумеется, служит нам не для того, чтобы поймать Белого на биографической недобросовестности или искажении истины. Повторю, что это не моя тема. Моей целью является анализ и сопоставление текстов. То, что для недоумевающего читателя может выглядеть как противоречие между реальным прошлым и литературной записью прошлого, для текстуального анализа представляет ценный материал, позволяющий лучше понять сложную, многосоставную и расщепленную структуру характера протагониста, его внутреннюю логику и серийный механизм его воплощений в тексте.
В начале «Воспоминаний о Блоке» Белый и Блок объединены в гармоничное и лучезарное «мы» жизнетворчества и показаны либо как его родственные слагаемые, либо как нераздельные составляющие единого целого. Далее, на протяжении большей части текста, «мы» практически исчезает: Белый и Блок либо разъединены как два полюса, либо объединены в одном, но внутренне расколотом образе – в образе поэта– символиста, через сомнения, разочарования, «потемнения» и искушения проходящего трудный путь, интерпретируемый временами как путь нисхождения, временами как путь постижения.
Этот собирательный поэт-символист обозначен в большинстве случаев как «Блок». Отметим, однако, что в таких более поздних текстах, как «Почему я стал символистом…», «Начало века» и «Между двух революций», в жизнеописании самого Белого, можно найти настоящие «параллельные места» к тому, как в «Воспоминаниях о Блоке» описан Блок. Так, в обоих случаях очень схоже описан этап перехода поэта– символиста – хоть Блока, хоть Белого – от первой, теургической книги к последующему сумеречному стихотворчеству. О Блоке говорится: «Первый том – потрясенье: стремительный выход из лона искусства; и – встреча с Видением Лучезарной подруги; и – далее: неумение воплотить эту встречу, обрыв всех путей <…>»[486]. А в неопубликованном введении «Начала века» Белый подобным же образом говорит о сходном этапе в своем собственном творчестве: «Свертываются светлые перспективы “Золота в лазури”; звучат темы “Пепла” и “Урны” – книг, в которых я ставлю над собою крест как над литератором <…>»[487]. По всей видимости, речь здесь идет о крахе не чисто литературных, а именно жизнетворческих устремлений Белого: в описываемую эпоху призвание литератора в применении к символисту в понимании Белого приравнивалось к призванию теурга (в эпоху же написания «Начала века» употребление в печати слова «теург» в этом контексте было бы проблематично).
Множество Андреев Белых
Одним из возможных ответов на вопрос, почему Белый в «Воспоминаниях о Блоке» столь нуждается в отождествлении себя с Блоком, может быть фраза, оброненная Белым в том же неопубликованном введении к «Началу века»: «Блок, Брюсов, Мережковский, Иванов <…> выглядят мне на этом абстрактном отрезке жизни эмблематическими актерами в моей драме»[488].
Сказанное Белым о процессах своей «мозговой игры» – безотносительно к тому, что в действительности представляли собой комбинации Белый–Брюсов, Белый–Мережковский, Белый–Иванов, Белый–Блок в начале века – во всяком случае справедливо по отношению к его повествованию об этом отрезке жизни. Брюсов, Мережковский, Иванов, но в особенности и по преимуществу Блок, в драме жизни и сознания Андрея Белого, поставленной режиссером Андреем Белым в «Воспоминаниях о Блоке», «эмблематически» представляют Андрея Белого: играют ту или иную его ипостась.
Каждая из этих ипостасей Белого, будучи объективирована в Блоке, Брюсове, Мережковском, Иванове, обозначается режиссером то как «друг», то как «враг», но, встает вопрос, друг или враг – по отношению к кому, если все они суть объективации сознания самого Андрея Белого?
Ответ отчасти в том, что Белый, как известно, вполне мог быть сам себе врагом, как мог быть и другом. Где, однако, искать того Андрея Белого, который задает эту парадигму личностей? Того, по отношению к которому некий момент его сознания предстоит как друг или враг, как правый или заблуждающийся? Равноправны ли различные ипостаси между собой или все-таки есть среди них одна привилегированная? Представляется, что привилегированная позиция смещается всякий раз при переходе от одной «личности» Белого к другой, от одного бинара «Я–не-Я» к другому, и каждый раз определяется по-своему той гипотетической конструкцией, которая в данный момент создается мозговой игрой режиссера-повествователя. Это значит, что их много, и одной привилегированной нет.
Так и сосуществуют между собой разные версии подлинных Андреев Белых.