Мастера детектива. Выпуск 1 — страница 37 из 128

Поначалу все шло как обычно. Первыми читали свои заключения эксперты.

Затем вызвали Джанет Маккензи, и она слово в слово повторила то, что говорила следователю. При перекрестном допросе защитник сумел раз или два уличить ее в противоречивости показаний. Главный упор он делал на то, что, хотя она и слышала мужской голос, не было никаких доказательств, что голос этот принадлежал Воулу. Ему также удалось убедить присяжных, что в основе свидетельства служанки – неприязнь к обвиняемому, а не факты.

Вызвали главного свидетеля.

– Ваше имя Ромейн Хейльгер?

– Да.

– Вы австрийская подданная?

– Да.

– Последние три года вы жили с обвиняемым как его жена?

На миг Ромейн встретилась глазами с Леонардом:

– Да.

Допрос продолжался. Ромейн поведала суду ужасную правду: в ночь убийства обвиняемый ушел из дому, прихватив с собой ломик. Двадцать минут одиннадцатого он вернулся и признался в совершенном убийстве. Рубашку пришлось сжечь, так как рукава были черны от запекшейся крови. Угрозами Воул заставил ее молчать.

По мере того как вырисовывался страшный портрет обвиняемого, присяжные, настроенные поначалу доброжелательно, резко переменились. Но было заметно и другое. Отношение к Ромейн тоже изменилось, ибо ей не хватало беспристрастности, злоба сквозила в каждом ее слове.

Грозный и значительный, встал защитник. Он заявил, что все сказанное свидетельницей – злобный вымысел. В роковой вечер ее не было дома, и она, естественно, не может знать, когда вернулся Воул. Он также сообщил присяжным, что Ромейн Хейльгер состоит в любовной связи с другим мужчиной, ради него и чернит обвиняемого, обрекая его на смерть за преступление, которого он не совершал.

С поразительным хладнокровием Ромейн отвергала все предъявленные ей обвинения.

И тогда при полной тишине в затаившем дыхание зале было прочитано письмо Ромейн Хейльгер:

«Макс, любимый! Сама судьба отдает его в наши руки. Он арестован! Его обвиняют в убийстве какой–то старухи; его–то, который и мухи не обидит! Ах, наконец пришло время отмщения! Я скажу, что в ту ночь он пришел домой весь в крови и сам признался в содеянном. Его отправят на виселицу, и он узнает, что это я, Ромейн Хейльгер, послала его на смерть. Воула не будет, и тогда – счастье, мой дорогой! После стольких лет… Наше счастье, Макс!»

Эксперты готовы были тут же под присягой подтвердить подлинность почерка, но в этом не было необходимости. Ромейн Хейльгер призналась: Леонард Воул говорил правду; лгала она, главный свидетель обвинения.

Воул был допрошен вторично и ни разу не сбился, не запутался во время перекрестного допроса. И хотя не все факты говорили в его пользу, присяжные, почти не совещаясь, вынесли свой приговор: не виновен!

Мистер Мейхерн поспешил поздравить Воула с победой. К нему, однако, было не так–то просто пробраться, и адвокат решил подождать, пока разойдется народ. Судя по тому, как он принялся тереть стекла пенсне, он здорово переволновался. Про себя мистер Мейхерн отметил, что у него, пожалуй, вошло в привычку, чуть что, браться за пенсне. Вот и жена говорит то же самое. Ох уж эти привычки, прелюбопытнейшая вещь!

Да, все–таки чрезвычайно интересный случай. И эта женщина, Ромейн Хейльгер… Как ни старалась казаться спокойной, а сколько страсти обнаружила здесь, в суде!

Едва Мейхерн закрывал глаза, перед ним тотчас возникал образ высокой бледной женщины, охваченной порывом неистовой страсти. Любовь ли… ненависть ли… И это странное движение рук…

И ведь у кого–то наблюдал он точно такое. Но у кого? Совсем недавно…

Мистер Мейхерн вспомнил, и у него перехватило дыхание: мисс Могсон из Степни!

Не может быть! Неужели?!

Сейчас ему хотелось только одного: увидеть Ромейн Хейльгер.

Но встретиться им довелось много позже, а потому место встречи большого значения не имеет.

– Итак, вы догадались, – сказала она. – Как я изменила лицо? Это было не самое трудное; газовый свет мешал разглядеть грим, а остальное… Не забывайте, что я была актрисой.

– Но зачем?…

– Зачем я сделала это? – спросила она, улыбаясь одними губами. – Я должна была спасти его. Свидетельство любящей и безгранично преданной женщины – кто бы ему поверил? Вы сами дали мне это понять. Но я неплохо разбираюсь в людях. Вырвите у меня признание, уличите в чем–то постыдном; пусть я окажусь хуже, недостойнее того, против кого свидетельствую, и этот человек будет оправдан.

– А как же письма?

– Ненастоящим, или, как вы это называете, подложным, было только одно письмо, верхнее. Оно и решило все.

– А человек по имени Макс?

– Его нет и никогда не было.

– И все же, мне кажется, мы сумели бы выручить его и без этого спектакля, хотя и превосходно сыгранного.

– Я не могла рисковать. Понимаете, вы ведь думали, что он не виновен.

– Понимаю, миссис Воул. Мы думали, а вы знали, что он не виновен.

– Ничего–то вы не поняли, дорогой мистер Мейхерн. Да, я знала! Знала, что он… виновен!..

Джон Ле КарреУбийство по–джентльменски

Найдется, вероятно, с десяток великих школ, о которых с уверенностью станут утверждать, что Карн писан с них. Но тот, кто вошел бы в их преподавательские в поисках Хектов, Филдингов и Д'Арси, искал бы там напрасно.

Джон Ле Kappe

Глава 1ПРИ ЧЕРНЫХ СВЕЧАХ

Своим величием Карнская школа, по общему мнению, обязана королю Эдуарду VI; по мнению историков, просветительским пылом король был обязан лорду–протектору герцогу Сомерсетскому. Но Карн предпочитает питать благодарность к респектабельному монарху, а не к сомнительному политикану герцогу, опираясь на то убеждение, что Великие Школы, подобно королям из династии Тюдоров, венчались на царство и величие самим небом.

Возвеличение Карна и впрямь произошло почти чудесным образом. Основанный безвестными монахами, имущественно обеспеченный чахлым мальчиком–королем и за шиворот вытащенный из забвения нагло–напористым викторианским деятелем, Карн разгладил свой отложной воротник, доблеска отмыл деревенски заскорузлые лицо и руки и явился на поклон ко дворам двадцатого столетия. И в мгновение ока дорсетский провинциал сделался любимцем Лондона. Новый Дик Витингтон явился! У Карна имелись латинские грамоты на пергаменте, при восковых печатях, и древние угодья за Аббатством, имелись монастырские корпуса и червь–древоточец, имелась средневековая скамья для публичной порки и строчка в Книге страшного суда — и чего еще недоставало Карну для обучения отпрысков имущих?

И ученики стали стекаться. Они прибывали к началу каждого семестра (ибо полугодие — слово недостаточно изысканное), и до самого вечера в тот день поезда выгружали на вокзальный перрон грустные кучки одетых в черное мальчиков. Они прибывали в сверкающих траурной чистотой больших автомобилях. Они съезжались заново хоронить бедного короля Эдуарда. Шли, толкая ручные тележки по булыжным мостовым или неся коробки–гробики с домашними сластями. Иные были в мантиях и смахивали на ворон или на черных ангелов, слетевшихся на погребенье. Иные следовали молча и обособленно, как плакальщики на похоронах, и только слышался стук их подошв. Обитатели Карна во все дни выглядят траурно: воспитанники младших классов — поскольку им здесь оставаться, старшеклассники — поскольку им отсюда уезжать, а преподаватели — поскольку респектабельность оплачивается скудно. И теперь, когда близился уже к концу пасхальный семестр (то есть второе полугодие), над серыми башнями Карна висело то же всегдашнее тусклое облако уныния.

Унылая тусклость и холод, резкий, острый, как осколок кремня. Холод жег лица воспитанников, разбредавшихся с опустелых игровых полей после школьного матча. Пробирался под их черные пальто, превращая жесткие остроконечные форменные воротнички в ледяной обруч вокруг шеи. Озябшие, брели они со стадиона на длинную, пролегшую между оград дорогу, ведущую к центральной кондитерской и дальше, в город. Толпа редела постепенно, распадалась на кучки, а кучки — на пары. Двое мальчуганов, у которых вид был еще более продрогший, чем у прочих, миновали дорогу, тропинкой направились к дальней кондитерской, где меньше народу.

— Если снова придется торчать на этом скотском регби, я, наверно, тут же кончусь. Шум несусветный, — сказал один, высокий, белокурый, по фамилии Кейли.

— Ребята потому лишь орут, что с крытой трибуны следят наставники, — отозвался другой. — Для того мы и стоим все по корпусам. Чтоб старшие наставники могли хвастать, как рьяно их корпус болеет.

— А чего Роуд суется? — спросил Кейли. — Зачем Роуд стоит среди нас и подстегивает? Он же не корпусной, а замухрышка младший всего–навсего.

— А он все время к корпусным подлизывается. Во дворе на переменах так и вьется около начальства. Да и все учителя младшие так — ответил Перкинс, насмешливый рыжеволосый мальчик, староста корпуса.

— Я у Роудов чай пил, — сказал Кейли.

— Роуд — слабак. В коричневых штиблетах ходит. Ну, и как у них?

— Серость. Забавно, как они себя разоблачают этим чаем. Миссис Роуд, правда, вполне ничего, но в неказистом, плебейском духе: салфеточки, птички фарфоровые. А угощение сносное — попахивает «Книгой о вкусной и дешевой пище», но сносное.

— На будущий семестр Роуда переводят на военное обучение. Там его отдрессируют окончательно. Он так из кожи лезет — дым коромыслом прямо. Сразу видно, что не джентльмен. Знаешь, какую он школу кончал?

— Нет.

— Классическую, в Брэнксоме. Мама приезжала из Сингапура в том семестре, и Филдинг, корпусной наш, ей говорил.

— Жуть. А где этот Брэнксом?

— На побережье. Близ Борнмута. А я только у Филдинга чай пил, — прибавил Перкинс, помолчав немного. — Угощал пышками и жареными каштанами. Причем благодарить не смей. Изливаться в чувствах, говорит, предоставим простонародью. Слова в духе Филдинга. Он и не похож на учителя. Ему с нами скука, по–моему. За семестр ребята все перебывают у него на чае, весь корпус по очереди, по четверо, а в другое время он и слова не найдет ни для кого почти.