Я снова взглянул на нее.
— Хорошо, Виктория. Пусть будет так. Наверно, ты права. Но ведь все считают, что фрёкен Лунде сестра твоего отца?
— Мало ли кто что считает? Это ровным счетом ничего не значит.
— Конечно, нет.
Неожиданно прабабка Лунде ожила в моем воображении. Я впервые подумал о ней как о живом человеке.
— Ты права, Виктория. Я любопытен. Теперь, когда я это признал, можешь ты рассказать мне все по порядку?
Она взяла шариковую ручку и начала щелкать штифтиком. Театральная пауза. Я ждал.
— Вообще–то рассказывать больше нечего. Тетя Марта — папина кузина. Она всегда здесь жила. Больше ей жить негде. Ты, наверно, считаешь, что у нее довольно старомодный вид… но ведь и у меня такой же? В этом доме все выглядят старомодно. Кроме Люси…
— Но если прабабушка Лунде действительно спрятала на чердаке что–то чертовски — извини, я хотел сказать, что–то необычайно ценное, тогда твой отец и твоя… твоя тетя Марта имеют по закону равные права наследования?
— Да.
— Ты все это знаешь, Виктория?
— Конечно. Я читала книгу «Юрист на дому».
— Но послушай…
— А после отца право наследования принадлежит мне. Совместно с Люси.
Кому, как не мне, знать современных подростков! Ведь на протяжении многих лет я ежедневно встречался с ними в школе Брискебю.
Люди говорят, будто все подростки одинаковы. Люди говорят ерунду. Каждый подросток, как и каждый новорожденный младенец, — личность, причем в несравненно большей мере, чем взрослый.
Я никак не предполагал, что Виктория может разбираться в юриспруденции — наверно, потому, что она вела такую замкнутую жизнь, была плохо одета, не имела друзей, жила с людьми намного ее старше, которые сделали свой мирок ее миром, и еще потому, что она была так трогательно неопытна. Я никогда не свыкнусь с мыслью, что в душе каждой женщины таятся самые неожиданные свойства. Вот и Виктория, тоненькая Виктория, безобразно одетая, с черной челкой и зелеными, сверкающими, как звезды, глазами…
— Так что тебе непонятно про генерала Брэгга?
— Битва под Чаттанугой, — ответила она. — Я понимаю генерала Гранта. Но не генерала Брэгга. Он атаковал с фланга. А если бы он зажал войска противника в тиски, генералу Гранту пришлось бы отступить…
Она не зря была дочерью полковника.
— Я тоже этого не понимаю, — сказал я, совершенно сраженный. — Мы должны просто принять это как исторический факт.
Виктория обладала удивительной способностью смущать меня.
Теперь я остерегался ее по разным причинам. На занятиях, сидя рядом с ней за столом, я старался сохранять между нами подобающее расстояние. И еще я должен был оберегать ее, хотя толком не знал, от чего. «Виктория тревожит меня», — сказал ее отец.
Еще неделя занятий — и февраль сменился мартом.
Как–то вечером мы сели играть в карты. Виктория была, как никогда, молчалива. Мне это не понравилось.
Потом мы слушали последние известия.
В доме полковника Лунде радио включали только для того, чтобы послушать последние известия и сводку погоды.
— Потепление, — сказал полковник. — Пора уже. Зима выдалась слишком снежная. Что ж, спокойной ночи!
Все встали. Командовал здесь, как всегда, полковник Лунде. И сигнал отбоя следовал сразу же за последними известиями. Всегда.
— Я потушу свет, — сказал я.
— Спасибо, доцент Бакке.
Все вышли из гостиной, и вскоре я услышал, как захлопываются двери на втором этаже. Я знал: тот, кто попадет в ванную комнату последним, будет принимать самый холодный душ. Обычно последним был полковник Лунде или же я. Сегодня последним наверняка буду я.
Распахнув окно, я выкурил несколько сигарет. Полковник Лунде не любил запах табачного дыма. Я загасил последнюю сигарету, закрыл окно, потушил свет и отправился принимать холодный душ, чтобы затем лечь в постель.
В коридоре на втором этаже было, как всегда, почти совсем темно. Полковник Лунде экономил электроэнергию. И, как всегда, было совсем тихо.
Или, может быть, не совсем?
До меня донесся слабый звук, который я не сразу распознал. Я стоял не шелохнувшись и прислушивался. Звук доносился из комнаты Виктории.
Я подошел к ее двери и снова прислушался. И тогда я понял, в чем дело.
Виктория плакала.
Она не рыдала, не всхлипывала — в том–то и был весь ужас. Вся во власти горечи и отчаяния, она плакала почти беззвучно.
Я постучал в дверь. Она не ответила. В комнате стало тихо. Я опять постучал.
— Виктория, это я.
Я говорил шепотом, но не сомневался, что она меня слышит. Только бы меня не услышал никто другой.
— Можно мне войти, Виктория?
По–прежнему никакого ответа.
Я распахнул дверь и вошел.
Виктория еще не ложилась. Она сидела за своим некрашеным письменным столиком, уронив голову на руки, и не подняла ее, когда я вошел.
Я взял стул, стоявший у железной кровати, и пододвинул его к столу. Я не знал, что мне делать.
— Виктория, — начал я, — может, ты скажешь мне, почему ты плачешь?
Она шмыгнула носом. Я достал из кармана платок и протянул ей.
Она подняла голову и повернулась ко мне вместе со стулом.
Теперь она сидела прямо против меня. У нее было такое несчастное заплаканное лицо, что у меня сжалось сердце. Пусть это звучит банально, но и в самом деле у меня сжалось сердце.
— Я плачу вовсе не из–за того, из–за чего ты думаешь, — сказала она.
Мне стало страшно.
Она улыбнулась.
— Не надо пугаться, Мартин…
Наверно, я ошибался, воображая, будто у меня непроницаемое лицо. Но, может быть, просто Виктория с ее поразительной чуткостью мгновенно читала все мысли на лицах людей.
— …не так это серьезно, как ты думаешь.
Я вообще ничего не думал.
— Почему ты плачешь, Виктория?
Она теребила пальцами носовой платок.
— Сегодня день моего рождения, — сказала она.
Бедняжка Виктория. День ее рождения. И никто об этом не вспомнил, никто ее не поздравил.
— Поздравляю тебя, Виктория! — сказал я.
Она улыбнулась. И я подумал о солнце, сверкающем в небе после дождя. Но я понимал: коль скоро у меня стали появляться мысли о солнце после дождя, значит, мне следует держать себя в руках.
— Спасибо, — сказала она.
— И… и сколько тебе исполнилось, Виктория?
— Двадцать один год, — сказала она.
Я почувствовал себя круглым дураком, и вид у меня, наверно, был соответствующий. Она все поняла. Повернувшись к письменному столу, она выдвинула ящик, достала оттуда какую–то бумажку и протянула мне.
— Вот, Мартин, моя метрика. Никто не верит, что мне столько лет…
Я уставился на метрику.
А ведь я, болван эдакий, вообразил, что ей лет шестнадцать или семнадцать! И все потому, что мне поручили готовить ее к экзаменам на аттестат зрелости. Я даже не удосужился спросить. И я целовал ее, да еще высокомерно заявил, будто это все равно, что целоваться с деревяшкой.
— Значит, ты… ты взрослая, Виктория…
Не слишком остроумное замечание.
— Да, как будто.
— Виктория, — сказал я. — Вот что. Запри за мной дверь. Никого не впускай. Погоди ложиться. Я вернусь через полчаса. И не плачь.
— Я больше не плачу.
— Погоди ложиться… я хочу…
— Я подожду, — сказала Виктория.
Намного превысив дозволенную скорость, я мчался на машине к себе домой, на Хавфьордсгате.
Когда я вошел в квартиру, мне показалось, будто я в чужом доме. Я не был здесь больше двух месяцев. Только идиот мог жить в этой сверхсовременной квартире. И этим идиотом был я.
Я бросился в угол комнаты к шкафу, в котором стояли вина. Есть ли там шампанское? Обычно я держал дома бутылку для непредвиденных торжеств. И правда, бутылка нашлась, Я взял ее. На всякий случай я захватил еще два стакана.
Затем с той же недозволенной скоростью помчался к Холменколлосену.
Виктория ждала меня.
Я поставил стаканы на ее письменный стол, затем откупорил шампанское. Пробка, выстрелив в потолок, упала на пол. Виктория наклонилась и подняла ее, а я тем временем наполнил стаканы.
— Это шампанское, Мартин? Я еще никогда…
— Когда человеку двадцать один год, полагается пить шампанское, — заявил я с важным видом. — Прошу, Виктория…
Она сделала небольшой глоток, потом залпом выпила весь стакан.
— Шампанское довольно крепкий напиток, Виктория… ты… я…
Я поднялся. И кашлянул. Так полагается в торжественных случаях.
— Виктория, — начал я. — В день твоего рождения и совершеннолетия разреши мне поздравить тебя с этой знаменательной датой и пожелать тебе счастья — отныне и навеки!
Говорил я, разумеется, косноязычно, но от души. Главное, она видела, что я говорю от души.
Я снова сел. И не знал, о чем с ней разговаривать. Я даже вспомнил генерала Гранта.
— Можно сигарету, Мартин?
Я дал ей сигарету. Виктория выпускала дым тоненькими колечками.
— А сколько лет тебе самому, Мартин?
— Мне? Мне… г–мм… мне тридцать пять.
— Вот как!
Она улыбнулась. И опять я — не без причины — почувствовал себя болваном.
Я снова налил ей шампанского — на этот раз всего полстакана. Затем я наполнил свой стакан. Так мы молча сидели и курили. Никогда еще я не видел, чтобы так праздновали день рождения.
Я посмотрел на часы.
— Скоро уже двенадцать, — сказал я. — Тогда и конец празднику. Бутылку пробкой не затыкай… остаток допьешь завтра вечером… к тому времени шампанское выдохнется… то есть перестанет шипеть, но оно все равно будет вкусное. Пробку сохрани… это приносит счастье…
Я снова встал.
— Спокойной ночи, Виктория, — сказал я.
Она встала и подошла ко мне. Я пережил трудное мгновение.
— Спокойной ночи, Мартин. И большое спасибо. Я никогда не забуду этот день рождения.
Во время наших утренних прогулок с двумя или тремя дамами Лунде мы любили захаживать на Холменколлен.
Температура держалась немного ниже нуля, но солнце светило каждый день. Весь холм, трибуны, строительные леса были заполнены людьми из Общества лыжников. Мы присаживались на какой–нибудь из трибун и, подставив лицо солнцу, любовались царившим вокруг оживлением.