Мастера. Герань. Вильма — страница 112 из 125

м: «Поди ж ты, сколько восьмерок, и до чего хороши! По крайности будет у меня на цепочку!»

ВИЛЬМА

1

Как давно я Вильму не видел! Пока был ученичком, заходил к ним почти всякий день. Однако и мне прибавлялось лет — ученичок стал учеником, а ученик студентом, много времени провел я в разъездах, поздней жил в общежитии и домой наезжал только по воскресеньям, да и то не каждую неделю. Приходилось и заниматься. Но если говорить откровенно, на занятия не стоило бы мне особо кивать. Я не был из числа студентов, которые излишне утруждают себя учением. Возможно, я не ездил домой лишь потому, что занесло снегом дорогу, намело огромные суметы, а другой раз, когда снега уже не было, возможно, в городе был неплохой футбол или я отправлялся с друзьями на какую-нибудь вечеринку — правда сперва из любопытства: не знал, что это такое, — а позже, ведь и я несколько изменился, мне, пожалуй, вообще не хотелось ездить домой, быть может, никуда не хотелось ходить, просто нравилось оставаться в общежитии.

Если я родителями не интересовался — это, однако, не значит, что я их не любил, — так с какой стати интересоваться мне Вильмой? Раз в две недели или хотя бы раз в месяц я все-таки ездил домой, но Вильма не занимала меня. Обычно и времени не было. Нередко я наезжал домой лишь для того, чтобы сменить белье и набрать свежих плюшек да еще лярду — сколько бы его ни было, его хватало не больше чем на две недели, равно как и сливового повидла, а уж о других вещах и говорить не приходится! Колбасу — ее всего-то бывало две палки — я съедал уже по дороге. Не знаю, как другим, но мне общежитской еды всегда было мало, подчас я даже бунт учинял или выливал свою досаду на кухарок, которые всякий раз затыкали мне рот: — Коль вы такой объедала, ешьте хлеб до отвала! — А я и впрямь хлеб считал основой студенческой кормежки. Правда, к счастью, если мне немного подкидывали родные, у меня находилось, чем эту основу заедать. Но когда я бывал голоден, а случалось, и во время еды, я частенько вспоминал Вильму: господи, как же я у них отъедался! Нередко и в постели вспоминал я Гульданов, когда уже засыпал или как раз не мог уснуть, потому что на ужин была рыба или чечевица, что-нибудь этакое несытное, после чего начинало урчать в животе. Не раз всплывали в памяти минуты, которые я пережил у Гульданов в конце войны или же сразу после нее, особенно такие минуты, когда мастера не было дома и Вильма, благо хотела меня ублажить, стряпала для меня разные разности либо кормила компотами и напаивала то таким, то эдаким чаем, и по общежитию тут же начинали носиться почти забытые запахи: гвоздика в вине, лимон с липовым цветом, сладкие рожки, маковые или пряженые лепешки, картофельные сочни, пончики, плюшки с корицей или лапша с грушей. Сразу припоминалось мне, как я бегу в лавку с кроной или пятьюдесятью геллерами, а может, и с пятикронной, чтобы купить маленький бумажный пакетик, на котором было написано: «Франтишек Грегорович, Грушевая фабрика, Шаштин». Вновь все становилось необыкновенно живым, нередко живым и во сне, мы снова вместе ждали Имришко и нашего Биденко, переговариваясь, возможно, одними глазами, и по щекам у нас часто катились горошины слез, но мы не знали, плачем ли мы или смеемся от радости. Ведь Имришко и Биденко придут, и всем опять будет весело.

Занятно: в общежитии о Вильме я вспоминал, а дома нет, дома редко когда мне ее недоставало. Иной раз я все-таки ее встречал или хотя бы где-то углядывал — то на дорожке в парке, что все хорошел в ее руках, то сквозь тесины нашего забора, казавшегося мне когда-то высоким, а теперь низеньким, начинавшим потихоньку трухляветь, случалось, мы и перекидывались с ней немногими словами, но обычно такими, какими перекидываются соседи, которые почти все друг о дружке знают, а если и разговаривают подчас, то редко когда находят о чем. Только дома я сознавал, как я изменился, а мои родители словно бы даже не старились, и Вильма казалась мне все такой же, пожалуй, еще лучше, чем прежде, и лицом она все еще была хороша, веснушки, которые так шли ей и раньше, как бы совсем исчезли с лица. Кто не знал Вильму в прошлые годы, обычно дивился ее вечно загорелой коже. И она умела быть по-прежнему ласковой и улыбаться, но у глаз ее наметились уже морщинки, выдававшие, что она способна и рассердиться или, во всяком случае, привыкла часто хмуриться, а то и на кого-то прикрикивать. Но и эти окрики такие уж заученные, что, пожалуй, она и сама не относится к ним серьезно, скорей всего, даже не думает, что говорит, и глаза прищуривает не потому, что так привычней кричать, а потому, что постоянно куда-то всматривается, словно хочет угадать, сколько времени остается у нее на работу, на всякие хлопоты, а значит, и на окрики, сколько за жизнь она еще перекопает земли, наделает грядок, разворошит их и посеет семян, сколько напересажает клубней и всяких пучков, где насадит пионов, ирисов, георгинов, флоксов и люпинов, тюльпанов, поповников, алтеев и нарциссов, целые вороха цветов, и сколько из них будет околов, а еще синих и белых хризантем, розовых, красных, лиловых, махровых и немахровых, высоких и низких астр, сколько остается у нее на все это времени и как быстро успеет она время свое проглотить.

Но все это так, мимоходом, думалось о ней. С некоторых пор я чувствовал себя старше ее. Пожалуй, и умнее. И все, что знал о ней, мог себе объяснить. И ее простоту. Она незаметно стала для меня всего-навсего обыкновенной соседкой. Милой, свежей, моложавой, улыбчивой, простой деревенской женщиной, без которой, если и не встречу, легко обойдусь.

2

И вдруг мы стоим лицом к лицу с ней. Она катила по дороге тележку с мешком картошки и, остановившись возле меня, почти закричала: — Рудо, голубчик, какой ты большой! Ведь я тебя не сразу и признала! Еще недавно совсем малец был, а теперь, — она хлопнула меня по плечу, — господи, прямо мужик!

А я, хоть и рад бы позадаваться, пока еще в том возрасте, когда мальчишка только становится парнем. И наверно, немного краснею. Однако не хотел бы, чтобы она это заметила.

— Что нового, Вильма? — Я улыбаюсь ей и в то же время злюсь на себя, так как даже голос меня не слушается, звучит иначе, чем прежде, это голос уже не мальчишки, но и не парня, моему голосу чего-то недостает, но что-то чужое в него и вторгается. — Вы здоровы? Что делает мастер? Как поживает? А Имрих? Поправился? Работает? И мастер еще работает?

— Оба здоровы. Работают. И я работаю, как видишь. И живу хорошо. Все как прежде. В общем, неплохо живу. — Улыбнувшись, она опять хотела стукнуть меня по плечу, но сейчас лишь подтолкнула. — Лучше о себе скажи, я тобой, поди, больше интересуюсь.

— Торопишься? — спрашиваю, а потом, указывая на мешок, подхожу ближе. — Хочешь, пройдусь немного с тобой. Мешок помогу тащить.

— Ну давай. — Она уступает мне место у тележки. — А хочешь, можешь и один тащить. Мне и так хватает. Думаешь, я без тебя не управилась бы?

— Мне — тащи, а сама еще и хвалиться будешь, — подсмеиваюсь над ней.

— Коль у меня помощник, чего мне надрываться? Чужого жалеть? Хотя ты сосед мой. А может, мне охота и похвалиться, ведь я всегда такая была. — Она снова хлопнула меня по плечу, и на сей раз довольно сильно. — Ах ты, шалопут, домой небось редко приезжаешь. Давно тебя не видала. Ты ведь даже не знаешь, что я делаю. Парк-то приметил?

— Еще бы! А кто ж не приметит! Живу теперь в общежитии. А бывает, и домой заглядываю.

— Плюшек набрать, да? Занимаешься-то много? — Она все улыбается. — Я всегда знала, что из тебя что-нибудь да получится.

— Что уж из меня может получиться? Надо выдержать. Я не умнее других.

— Ох и ленивец!

— Ну что ты, я вовсе не ленив.

— Все небось прогуливаешь?

— И другие прогуливают. Хоть с ними сравняюсь. А надо будет, потом все нагоню.

— Ваши не нарадуются на тебя. Похваляются. Сколько раз о тебе говорили!

— Поди ж ты, а где?

— Да хоть у нас. Знаешь, как гордятся тобой? Иной раз и я горжусь. Если хочешь знать, так тоже тобой.

— Мной? И ты?

— Ах ты паршивец! — И опять меня хлопает. — Я что, разве мало уроков за тебя переделала? Кто тебе читал сказки и всякие побасенки: про Ромула и Рема. Как их выходила волчица. Икар, Нерон, Пиатко Пустай и Пунические войны… мальчик ты мой, ведь не только Рим горел… Помнишь «Quo vadis, Domine?»[91] Горело и Матеево ложе. Свинья бежала по болоту. Сколько ты мне книжек испортил! Еще и «Королевское высочество», и ту, про Петра Великого, а книжку, в которой про Гондашика, до сих пор не вернул.

— Ну уж нет!

— А вот и да! До сих пор не вернул! Но бог с ней, я не попрекаю тебя. Была в Трнаве и купила такую же.

— Но ведь не я причина.

— Ну так, выходит, другой. Невинная овечка! — Она сперва поглаживает меня по голове, а следом легонько хлопает, словно хочет дать понять, что ласку я не заслужил.

Но мы уже возле ворот, разговор ненадолго прерывается, и я мгновенье раздумываю — войти мне в их двор или нет. Ведь и Имро, пожалуй, дома. И он ей может помочь.

Вильма бежит вперед, отворяет ворота и проторит во двор. Вот она уже стоит у кухонных дверей и весело мне кивает. — Ну заходи, нечего уж так задаваться. Нашего двора, поди, не боишься?!

Я дотаскиваю до нее тележку, подаю мешок, она хватает его за чуб, то бишь за горловину, и мы вместе укладываем его на место.


Она позвала меня в дом. Я не собирался задерживаться, но и не очень-то хотелось ломаться. Она предложила сварить кофею, да я отказался. Поначалу нам было не о чем говорить. Сдавалось, то, что нас когда-то сближало, увы, ушло; а просто так, по-соседски, судачить? Зачем? Но хотя бы несколькими словами нужно, же перемолвиться.

— Так говоришь, все как прежде?

— Как прежде, — кивнула она. — Если хочешь чего-нибудь вкусненького, могу тебе приготовить.

— Не надо. Ведь я, может, вкусненькое уже не люблю. Мне, может, больше нравится обыкновенная пища.