Топать строем под трубу.
Мастер сглатывает слюну, а поскольку в помощь себе он взял и картошку и даже успел откусить от нее — крошка из горла влетает ему прямо в нос, но он сразу же выфыркивает ее, будто хочет тем самым подтвердить детям, что каждая первая доля в двухчетвертном такте ударная.
Чтобы было нам светло,
Продырявлено окно,
Я б штанов не намочил,
Каб их вовсе не носил.
Крутит, будто завели…
Мелко кофей намели!
Вот под вечер завернет
В хату старый,
Ломит кости у него.
Тары-ба…
Имро, а ну-ка не забывай!
Имро выкрикивает: — Раз и два!
Но тут он видит на столе миску со шкварками и выпаливает: — Миска!
И дети — ведь там только самые умные, поскольку почти все они из Околичного, — вмиг понимают, что должны песенкой пояснить, что такое ритм.
Миска, чарка, миска, чарка,
Гимназия, реалка.
Возьми бумаги пол-листа.
Взошла полярная звезда.
Вместо Имро выкрикивает теперь мастер: — Под Олимпом! — Выкрикнул и чуть было опять не подавился картошкой, от которой только что откусил и хотел одним пыхом проглотить.
А дети уже радостно подхватывают:
Под Олимпом, под горою
Белая ромашка.
От меня теперь не скроешь,
Чья же ты милашка…
Мастер меж тем весело откашливается, улыбается детям и, конечно же, Имро и Вильме, однако это не должно быть «ударным», в главе или в песенке, в такте или стихе не нужно что-то особо подчеркивать, не так ли?
Моя хатка в три окна,
Соломою шуршит она.
Ушел дружок в Горицию.
Осталась я девицею.
Имро на сей раз не выкрикнул. Должно быть, забыл, а напомнить было некому. Вот и дети забыли о припеве. А Вильма все равно всем улыбается, хотя, пожалуй, уже с полчаса, как ее начала одолевать зевота. Она взглядывает на часы, потом переводит взгляд на стол. — Ну, дети, картошку вы съели, пора и спать!
А как-то раз оба явились замызганные, все заляпанные грязью. Вильма опешила: — Господи, где вас носило?
Имро и слова не мог выговорить. А мастер, благо еще и дома пребывал в добром настроении, только усмехнулся и сказал: — Знаешь, Вильмушка, мы это… Просто малость забылись. — И следом, все еще испытывая потребность шутить, опять ввернул: — Ходили глядеть, где тебе коноплю мочить.
— Какую еще коноплю! Что за конопля? Нету у меня никакой конопли.
— Ладно, Вильмушка, — никак не унимался мастер, — я ведь так просто, может, когда и будет у тебя какая конопля. Выглядывали мы с Имро местечко у воды, откуда потом тебе будет сподручней вымачивать.
— Ах вы, старые олухи! — Она обхватила Имро вокруг талии: ей казалось, он вот-вот рухнет.
— Не бойсь, с него как с гуся вода, — махнул мастер рукой. — Мне пришлось его дотащить, чтоб ненароком возле этой конопли не уснул. Уложи-ка его в постель! Увидишь, завтра про все забудет, будто ничего и не было. А я должен на минуту выйти. Имро разговор мне перебил.
Она осталась с Имро одна. Наскоро разобрала постель, но, когда попыталась уложить его, он, немного уже очувствовавшись, стал упираться. — Не-е, мне еще неохота спать.
— Не дури, Имро! Ты едва стоишь на ногах.
— Нет, мне неохота спать. Не пойду спать, не хочу в постель.
— А мне что! Ты ведь шатаешься! Ну так! Куда же ты лезешь?!
Она начала его раздевать, он продолжал сопротивляться, но вскоре — видать, был и впрямь изнурен — подчинился, дал себя раздеть и уложить. Она дораздевала его уже в постели, а чтобы он на нее не сердился, несколько раз погладила его, сперва по голове, потом и по плечу погладила и невольно, как бы позабывшись, а может, просто потому, что ей показалось, будто и Имриху если не всегда, то хоть в такую минуту это приятно или, во всяком случае, могло быть приятно, невольно прижалась к нему.
Имро стерпел. Да и сам раз-другой легонько погладил ее по спине, ей подумалось, что он собирается ее еще ближе привлечь, она готова была поддаться ему, и вдруг ей самой захотелось, опять захотелось, чтобы и Имро погладил ее, пусть даже сейчас, когда он в подпитии. А возможно, он и не очень-то пьяный, может, больше притворяется. Она подсела к нему и начала гладить. Нагнувшись, поцеловала в щеку. Но он почти обиделся: — Не целуй меня!
Она улыбнулась. Потом сказала: — Не сердись, знал бы ты, как несет от тебя палинкой, радовался бы, что хоть кто-то до тебя дотрагивается.
— А ну скажи еще раз!
— Другой, ежели такой пьяный, радовался бы, что хоть кому-то не противен!
Теперь уже Имро ей улыбнулся: — А я, правда, тебе не противен?
С минуту они глядели друг на друга, и Вильма — кто знает, серьезно или в шутку — процедила сквозь зубы:
— Свинья.
Ноги у Имро были уже на изножье кровати. Вильма разула его и раздела и даже прилегла к нему ненадолго. Они обнимали друг дружку. Но Имро обнимал ее так, словно бы уже спал.
— Все у нас… В горах… Перестреляли мы…
И очень скоро в самом деле уснул.
Какое-то время Вильма лежала возле него. Вдруг и она почувствовала себя ужасно усталой. Забыла даже, что лежит рядом с Имришко, захотелось уснуть. Уснуть по-настоящему и совсем забыть…
Но внезапно она вспомнила, что наказала соседке купить для нее в лавке дрожжей. Что, если бы соседка тут ее застала? Ох, провались к черту этот пирог! Зачем он, для кого? Скорой всего, его и есть-то некому будет. Но ведь и послезавтра снова надо будет печь или варить. И варить и печь! А может, и то и другое. Зачем? Без конца одно и то же, варить и печь, работать, убивать время в работе, без конца одно и то же. Изо дня в день! Вкруговую!
Она потихоньку слезла с кровати, оделась и вышла во двор.
На дворе сама над собой завздыхала: — Господи, что у меня за жизнь! Он был в горах, а я там по сю пору! Да кто об этом знает? Бог ты мой, ну кто обо мне что знает?..
А как-то раз — у меня тогда уже накопилось порядочно книг, некуда было их складывать, и я рассовал их все по углам, дома и в общежитии, — понадобилась мне для них полочка, а покупать не хотелось. Денег у меня, у студента, не было, и я хотел самую что ни есть обыкновенную. И вот подумал: тут ведь даже столяра не надобно, сколотить может ее и сосед. Я умышленно пошел к Гульданам рано утром, полагая, что мастер с Имро еще дома, но оказалось, они ушли на работу раньше обычного. Иди знай!
Стучу, вхожу в кухню, в кухне никого. Но мне почудилось, что, когда я отворял дверь, кто-то прошмыгнул в горницу. Да, кто-то прошмыгнул, но двери остались открытыми — я заглянул в них. И тут же должен был извиниться: — Прости, Вильма! Не помешаю?
Она плакала. Я охотно тут же бы и улизнул, да было поздно.
Она испугалась моему приходу, быстро утерла слезы и заставила себя улыбнуться. — Ну что ты, Рудко! Ты не помешаешь. Если хочешь, заходи! — Она попробовала улыбнуться приветливей, но у нее снова навернулись слезы. — На меня лучше не гляди!
Я даже забыл, зачем и пришел к ним. Правда, чуть погодя вспомнил.
— Знаешь, Вильма, мне бы Имриха или мастера. Нужна маленькая полочка. Книжки некуда поставить.
Она обрадовалась. Но лишь тому, что нашлось о чем говорить. — Полочка — ерунда. В два счета они тебе ее сделают. Что Имро, что отец. И давеча мастер делал полочку, правда для кастрюль. И для книг сделает. Это для них — дело плевое. — И снова залилась слезами. Но тут же и рассмеялась или, во всяком случае, попыталась улыбнуться. — Извини, Рудко! Я нынче совсем никудышная. Спроси меня кто, отчего плачу, я, поди, даже и не отвечу.
— Я ведь только насчет полки. А вмешиваться ни во что не хочу.
— А ты и не вмешиваешься. Но я все равно глупая. Не сердись, Рудко!
— Почему глупая?! — перевожу я разговор. Надо же мне было прийти! — Поплачь, коли нравится.
— Вот я и плачу. Только и знаю, что плачу. А бывает, и не плачу. Чего на меня нынче нашло? Может, просто я давно не плакала. В парке теперь меньше работы, я и поглупела.
— Не оправдывайся.
— А я и не оправдываюсь. Правда, я поглупела. Рудко, ты же меня знаешь. Ты бывал у нас часто, и я тебе все выкладывала. Мне не с кем было делиться, всегда все самой приходилось проглатывать. Одному тебе, мой золотенький, я всегда все рассказывала, хотя многого ты тогда и не понимал. Ну что у меня за жизнь, Рудко?! Как же я его изождалась, золотой ты мой, ведь мы с тобой вместе ждали, ну а как пришел наконец наш Имришко, ты ведь тогда и сам, Руденко, заплакал, а я, пусть он и муж мой, и впрямь мой Имришко, а я должна была еще и тогда перемогаться, а что мне с того? Только и знаю, что перемогаюсь, хотя долгое время думала — вот Имришко поправится, и все пойдет по-другому. Ан ничего не изменилось.
Я и не знаю, что сказать. До конца вроде и не понимаю ее. А может, просто не хочу понимать.
— А я-то думал, Вильма, — наконец мне удается хоть что-то сказать, — что он уже выздоровел и вы ладите меж собой.
— Да ведь и мне, Рудко, сдается, что он выздоровел. И сам он меня в этом всегда уверяет, но подчас у меня такое чувство, будто он на меня зло держит. А иной раз и правда злится. Мы и ладим и не ладим.
— Поговорила бы с ним.
— О чем? Обо всем уж говорено. А он меня, видать, еще и боится. Бывает, на меня и прикрикнет, но и эти окрики словно бы оттого, что не хочет со мной слишком ладить, словно как раз моя доброта и нагоняет на него страху…
— Будет тебе, Вильма! Ведь и я его капельку знаю…
— Не знаешь, Рудко. Я иной раз такая несчастная, уж и сама себя пугаюсь. Зачастую даже не знаю, как и заговорить с ним. Разве знаешь, в каком настроении он заявится, как вести себя с ним: может, лучше отойти, не разговаривать, либо, наоборот, заговорить с ним. Рудко, нет моих сил больше.
— Я вроде не понимаю тебя, Вильма. Может, все тебе кажется хуже, чем есть на самом деле, вот потому ты так и горюешь.