Мастера. Герань. Вильма — страница 119 из 125

Хотя еще и не было поздно, мастер поднялся: — А чего болтать попусту! Пошли спать!

Вильма вдруг вскинулась: — Господи, а вы ужинали?

Мастер с Имро переглянулись, и Вильма поняла, что не ужинали.

— А ведь я приготовила. Могли бы и сами взять.

— Запамятовали. А, и так ладно. — Мастер махнул рукой. — Не придется тебе хоть завтра кухарить.

11

Утром Имро встал как обычно, поначалу даже собрался с отцом на работу, но в последнюю минуту раздумал: — Знаешь, тата, нынче я с тобой не пойду. У тебя немного работы, управишься и без меня. В общем-то мне и нельзя столько халтурить, глядишь, еще отберут инвалидность. Лучше займусь чем-нибудь дома либо подсоблю Вильме в парке. Из парка меня не выгонят.

Мастер ушел, а следом за ним и Вильма. Имро выбрался из дому около девяти и, придя в парк к Вильме, сказал, что после завтрака, как только она ушла из дому, на него снова навалилась дрема.

— Должно быть, не выспался. Раз утром плохо вставалось, так мог бы и подольше полежать. Тут у меня работы немного, сама управлюсь. Сегодня даже готовить не надо, с вечера все осталось.

— Встал-то я вовремя, да и вставалось легко. Может, просто завтрак меня притомил, должно переел. Но я тебе помогу. Пойду только куплю сигареты. Мелочь есть у тебя?

— Нет, не взяла кошелька.

— Ну ладно. После схожу. Две-три у меня еще найдется, продержусь малость.

Он не отходил от нее, но и за работу не брался. Все только приглядывался и всякий раз, когда куда-то двигалась Вильма, двигался и он, но и там продолжал лишь стоять над ней, хотя повел речь и о саде. — В этом году помидоров завались! Нам не съесть. Пусть ты и наготовила пасты, а их все еще много, знай поспевают, а которые уже начинают и гнить. Надо бы с ними что сделать.

— Могу еще закатать.

Он какое-то время глядел, как быстро и вертко Вильма работает, потом сказал: — Ну я пошел. Пойду возьму мелочи, сбегаю за сигаретами.


Вернулся после обеда. Вильма хотела подогреть ему обед, но он покачал головой: — Я не голоден. Ведь чего-то уже ел. — Но тут же, вспомнив, что последний раз ел утром и что с тех пор прошло немало времени, добавил: — Не знаю, что со мной, вот уж несколько дней мне совсем не хочется есть.

— Надо заставить себя, — посоветовала Вильма. — Ты и вчера вечером ничего в рот не взял. Для кого, выходит, я готовлю?

Он попытался отшутиться: — Нынче, может, мне потому неохота, что я лодырничал.

— Сулился в парке помочь.

— Еще успею, до вечера времени хватит.

— Нет, не надо. Сегодня больше в парк не пойду. Оборву, пожалуй, лишние помидоры и сварю еще несколько банок пасты. — Она внимательно пригляделась к Имро. На секунду застыла. — Слушай, Имришко! Ты опять нездоров.

— С чего ты взяла? Я уже сколько не лежал! Да и чувствую себя неплохо.

— Вид у тебя неважный. Я еще вчера заметила. Утром и вечером. Вечером, правда, успокоилась — поглядела на тебя за столом, вроде и цвет лица был хороший. Сегодня выглядишь хуже. Тебе не плохо, в самом деле?

— Есть неохота. А все остальное — в порядке. Ничего, завтра тебе помогу. И в парке подсоблю.


Но и на другой день Имро не помог Вильме. Не помог ей и в последующие дни, хотя порывался. Снова стал прихварывать, но не признавался в этом. Всякий день вставал вместе с Вильмой и мастером, всегда собирался что-то делать, но эти его благие порывы обычно ограничивались одними речами, работать хотелось ему лишь до завтрака. Если после завтрака его не смаривал сон, он возился с чем-то возле дома или шел с Вильмой в парк, отыскивал там скамейку и сидел на ней, дремал и видел сны, хотя глаза у него были открыты. День пробегал — он и не замечал как.

Иногда отправлялся на прогулку. Случалось, и Вильму тянул за собой, хотя знал, что ей некогда, сердился, если она ему намекала на это, уверял, что у нее достаточно времени; возможно, даже неосознанно, но иной раз звал ее потому, что как бы злился или просто по-доброму завидовал, что Вильма работает, может работать, а он нет. А поздней звал уже потому, что не хотел идти на прогулку один. Не то чтобы уж очень боялся одиночества, он вообще его не боялся, но тяготился тем, что бездельничает, а досужему человеку, если он раньше — пусть и давно — привык работать, в однообразные, без конца сменяющиеся досужие дни бывает иногда тоскливо. Тоски никто не любит, тем паче мастеровой человек, привыкший работать и получавший от этого радость. Он раздумывает об этом и прогуливаясь по парку, где растет множество всяких цветов и декоративных растений. А если этот человек плотник и в парке не спит — тогда лучше ему из парка бежать. Только куда бежать? Домой или в бо́льший парк. В поле или в лес. Однако в лесу средь деревьев ему в голову лезет сразу столько мыслей, что лучше и не пытаться их высказать. А высказать лишь каждую вторую либо третью — что толку даром выставить себя на посмешище. И ведь для кого, как не для близкого, станешь посмешищем? Вильма понятливая, отзывчивая, все более отзывчивая и рассудительная — разве мы хоть раз были несправедливы к ней? Она, пожалуй, потому теперь еще отзывчивей, что и Имро стал откровеннее, словно бы хочет выговориться. Вильма знает толк и в деревьях. Знает, что и деревья живут своей жизнью. У них, должно быть, и нервы. Разумеется, не такие, как у людей, ни даже как у иных, совсем обычных, наипростейших тварей, это всего лишь какие-то водяные пути, по которым к листьям поднимаются соки, а в них различные живительные вещества. А можно иначе. Если угодно, и наоборот. Вперед и назад. Если хотите, можно начать и от листьев. От листьев до черешка, от черешка к веточке. От веточки к стволу, от ствола к корням. Но все равно это нервы или сосуды, свистки или дудочки. Нет, мы вовсе и не сравниваем деревья с людьми. Но Вильма знает, что такое сердцевина и камбий, знает и что такое годичные кольца, и что эти кольца есть у любого куста, только они у него так густо уложены, что их нельзя сосчитать. А у деревьев — можно. Однако все ли знают, что бывают годы, когда у деревьев и, конечно же, у кустов прибавляется не один, а целых два годичных кольца? Лишь зоркий глаз подмечает, как тесно некоторые кольца уложены. Они так тесно сплетаются друг с дружкой, что иные деревья до обидного неказисты, мелкорослы, но что из того? Дерево есть дерево. Все ли знают, сколько дерево высасывает и испаряет воды и сколько выдыхает кислорода? Сколько за день, за неделю, за месяц, сколько за долгие годы? Ведь летом дорогого стоят и палые и даже трухлявые листья, даже тот листовой настил, из-под которого по весне или в начале лета выглядывает гриб или проклевывается сиреневый колокольчик, а осенью шуршащие и жужжащие осы, отходящие к зимнему сну, шушукаются над ним, то ли на ветке дерева, то ли в стволе или в земле, шушукаются, может, и о том, как вырабатывается сероватая бумага и чего только на этой бумаге нельзя написать…

Прогулки Имро все короче. В конце концов он прохаживается только по деревне, радуясь тому, что из иных дворов все еще доносится запах сливового повидла. Сколько было слив! Что, если со временем деревенские тетушки или мамы — все эти Вильмы, Штефки, Геленки — окажутся слишком занятыми или запамятуют купить медный таз, а может, просто поленятся собирать сливы и затем терпеливо варить их в медном тазу — ведь дети тогда, пожалуй, и не узнают, что такое настоящее сливовое повидло!

Но Вильма в этот год не варила повидла, недосуг было. Опять хлопотала вокруг Имришко. День ото дня ему становилось хуже, но в постель он не ложился, из последних сил стараясь убедить Вильму и мастера, что ему совсем не плохо. Вскоре, однако, он перестал выходить и на прогулки, а только все собирался идти. Бывало, так целый день и прособирается. Хотелось ему снова повидать Ранинца, может, и Габчову Марту, и Доминко, которому Ранинец посулил когда-то медаль. Даже две медали. Хотелось взглянуть и на тот лесок, куда он хаживал в детстве искать дубинники, и уже о ту пору тропинка приводила его почти к самому имению, к тому сосняку, в котором по молодым деревцам стекала смола, стоило только протянуть палец, взять одну, две капли, положить в рот и сразу бежать к заутрене. И летом бывали веселые, чисто рождественские, заутрени. Поглядеть бы и на березки. Ах ты черт, и их скрутил ревматизм! А как славно было бы пойти в обратную сторону, взглянуть на Три холма или на гребень, на Багна или Багенца. Дьявольщина, пожалуй, туда ему и не взобраться. Ни на горку, ни на Колиграмы, ни к Вчелину или Цвику, ни к Грабовке, ни на Малую Куклу, где меж дубовой рощей и молодым дубняком росли мелконькие деревца; там однажды на рождество на заснеженной тропке повстречал он того старикана метельщика. Имро уже не хочется идти даже к соседям, хотя они варили, а может, и варят повидло.

— Наверняка варят, — сказала Вильма. — Такой дух стоит. Я бы сбегала к ним попросить, да намедни повздорила немного с соседкой. И хотя мы уж поладили, за повидлом идти не насмелюсь.

— Чего ж, я к ним зайду.

Соседка и сама принесла повидла. Но Имришко оно не понравилось. Ему уже ничего не нравилось. Он сам себе дивился, но вместе с тем и успокаивал себя, словно бы хотел и Вильму в том же уверить: — Не пойму, что со мной. Сам себе не рад, но скоро все пройдет. Как чуть распогодится, увидишь, Вильма, стану шустрый как рыбка.

— Родной мой, будешь вот так печалиться и есть мало — порядочной рыбки из тебя не получится. Ты даже этой сливовой кашицы, даже этого сладенького киселька, нисколечко не отведал. А ведь как любил его!

— Не волнуйся, Вильмушка. Вот увидишь, еще буду как рыбка.

Но погода день ото дня ухудшалась, с погодой становилось хуже и Имро. Выпали туманы, потом дожди, наконец и из дому почти нельзя было выйти. Целые дни он простаивал или просиживал в кухне и непрестанно курил. Вильма на него то и дело прикрикивала: — Уже опять сигарета во рту? Если тебе плохо, чего бесперечь куришь?

— Курить-то мне охота.

— Не курил бы столько, у тебя и аппетит был бы. Попробуй, хоть несколько дней не дыми.