Мастера. Герань. Вильма — страница 44 из 125

Лето кончалось. Август был на исходе. Про жатву почти забыли. Только из амбаров да с гумен еще доносилось резвое «цупи-цупи»; люди молотили цепами то, что не взяла молотилка. Жнивье уже по большей части вспахали, кое-где засеяли свеженьким летним клевером — он уже дал зеленые всходы. В иных местах на почве проклюнулись листики осенней репки; еще два-три дождичка, и дети, а главное, чабаны, что пасут скотину на подножном корму, смогут поживиться, полакомиться. Хозяин, может, этого и не заметит, а заметит — ругнется, заохает, а то и смажет двум-трем сорванцам, и опять все ладно. Хватит на зиму корму, хватит и скотинке, хватит и свиньям! И крестьянин доволен — будет и ему чем прокормиться. Война войной, а есть надо! Есть должен крестьянин, есть должен и сынок его, который где-то там на востоке разряжает винтовку и то и дело замирает от страха, что и его однажды возьмет кто-то на мушку и под ним закачается, разверзаясь, земля, и после, после, когда солдатик уже ни о чем знать не будет, кто-то поплачет о нем. А кто-то другой, может именно тот, у которого прицел оказался точнее, сглотнет горькую слюну и обронит: «Еще одним подонком и олухом меньше!»

Бедный солдатик! Как же должно быть тоскливо тебе! Тоскливо в могиле, тоскливо и до могилы!

А другой марширует по Италии, треплет словацкие башмаки, обдирает ими итальянскую землю. Он то и дело затягивает ремень и лихо подкидывает заплечный мешок, в котором, как говорят, каждый солдат носит пресловутый маршальский жезл. Так, стало быть, добро пожаловать, маршал словацкий, добро пожаловать. Италия тебя приветствует!

Маршальский жезл впивается в спину, у маршала урчит в животе. Эх, был бы я теперь дома! Да, настал бы конец войне, очутился бы я дома, в Липтове либо в Турце, либо под самой Трнавой, откуда видны Нитрианские горы, Зобор и Жибрица! Эх, и показал бы я тогда вам, каков словацкий маршал у нас дома, на нашей словацкой ниве!

Тоскливо в Италии. И дома тоскливо. Кибиц, а тебе каково?

Тоскливо, братец, тоскливо. И мне тоскливо. Иначе разве молол бы я такие глупости?


Минул август. Мастер с Имро стали рыть на гумне траншею.

Набежало зевак, множились речи.

— Что-то больно замахнулись, — заметил кто-то. — Нешто горницу себе ладите? На кой ляд вам такая яма?

— Под картошку, — отшутился мастер.

— Была бы только! — заметил Кулих.

— Как будет худо, — продолжал мастер, — залезу в траншею и начну во все стороны картошкой швыряться. Картофельную войну затею.

— Гляди, чтоб тебя не зашвыряли! — пригрозил кто-то. Кто — не важно.

— Понадеялись на немцев, вот и получили. У них у самих земля горит под ногами. И над нами сгущаются тучки. Вот ужо запрыгаем, увидите.

— Кто это на них надеялся? А на кого другого нам было надеяться? На кого? Может, на чехов? Или на венгров? Не думаете ли вы, что, будь мы в каком-нибудь протекторате[33], мы бы Гитлеру хуже служили? Что ж, по-вашему получается — во всем зле, что накатило на Европу, мы виноваты?

— Мы тоже.

— «Мы тоже»! Ишь ты, «мы тоже»! Уж не потому ли, что не хотели дать себя слопать? Смешно слушать! Народ, который вечно был под сапогом, вдруг должен спасти всех?! Выходит, французы и англичане герои, а мы трусы?! Чехи — бедолаги, а мы подонки?! Неужто мы только потому и народ, чтобы нас любой мог прибрать к рукам или раздавать, как гостинцы? Сильные державы сперва отскочили в сторону, а теперь, когда такая каша заварилась, еще удивляются, что в горшке оказался и горох?! Или, если сказать иначе, к стаду свиней прибавилась еще одна? Что ж, пускай оно так!

— Эка нагородил! В эту яму и то всего не вместишь!

— Отстань от него! Он хочет картофельную войну затеять. Слыхали, что Бенеш[34] говорил?

— Тсс! Сейчас всюду уши.

— Бенешу в Лондоне хорошо говорить.

— Думаешь, в Лондоне не стреляют?

— Ну и пускай. Мне-то что до него? Бенеш — маленький господин.

— Маленький, но и большой. Думаешь, он укатил в Лондон в гольф играть? В два счета сюда пожалует. Опять будет тут мозги вправлять.

— Ребята, у вас часы отстают! Война-то уже у порога. Под самым вашим носом!

— Плевал я на Лондон и на Бенеша, — сказал Кулих. — Кончится война, возьму тюк кожи и отправлюсь в Одессу. Словак с русским легко столкуется. Думаете, я их боюсь? Я против них не воевал. Дойду с этой кожей до самого Владивостока, буду русским сапоги тачать.

— Дубина! Думаешь, у русских кожи нету?

— Так без кожи пойду. По крайней мере веселей идти будет. Дело-то не в коже, а в Бате. Станет он увязываться за мной, я им и скажу: этого сюда не пускайте! И они уже под Медзилаборцами пнут его в зад.

— Пнут Батю — могут пнуть и Кулиха, на кой им такой старый болван? Вот и потопаешь обратно от самой границы и будешь рад-радехонек, добравшись до Околичного…

19

Имро весь день работал с отцом. Вечером во дворе умывался. Вильма была дома, у нее гостили мать и Агнешка с дочкой.

Окна были раскрыты, женщины громко разговаривали. Толковали о каком-то письме, которое нынче пополудни принес почтальон. Письмо было от Штефана, и Агнешка снова заставляла себя уламывать — ни за что не хотела сестре и матери его прочитать. Наконец они все же уговорили ее.

«А с пятницы на субботу опять была у нас учебная тревога. А узнали мы про нее уже после. Проснулся я в двенадцать часов от собственного кашля и вдруг слышу — сирена. Доносится еле-еле. Подбежал я к окну и спрашиваю у ночного дозора, что как раз проходил мимо, в самом ли деле тревога? Была, говорят, да вся вышла. Тогда я обратно улегся в постель. А утром узнал от женщин, которые столпились на улице, что сельский пастух Малина, как заслышал ночью сирену, со страху и удавился».


— Господи Иисусе! — вздохнула Вильмина и Агнешкина мать.

Вильма одернула ее: — Мама, не перебивай!


Агнешка продолжала читать:

«Прихожу в канцелярию, а там сразу изволь объяснить, по какой причине ночью не был на учебной тревоге. Я сказал, что на Дольней Штубне сирену вообще не слыхать было. То же и другие втолковывали. Крику было изрядно, да на том дело и кончилось. А в тот самый день, стало быть в пятницу, только поздно вечером, заявляется вдруг Анча, с ней Амалька и пан Худа из Топольчан, вроде торговец, не то портной. Анча интересуется, могут ли они у меня переночевать, а я не посмел им перечить. Боялся ее, а почему, сама знаешь. Навязались они, выходит, на мою душу. А Тайцнар и говорит: «Не буду вмешиваться в ваши дела, делайте, как вам желательно!» Они, конечно, так и делали. Сразу надумали, что надо идти в Теплице звонить. Повстречали Гаспрунара, а тот говорит им: «Чего ради идти в Теплице? Ступайте к нам в комендатуру! Будто в комендатуре телефона нет!» Пошли, а их там сразу застукал пан Игринг; Тайцнару, Гаспрунару и командиру поста повелел явиться с рапортом, а Анче сказал такое, что она враз унялась. Весь день было препогано, все злобились друг на друга и говорили, что это не должно было случиться и бог весть, как все теперь обернется. Не знали, винить кого, вот и наскакивали друг на дружку. Сказать по правде, у меня тоже от этого настроенье упало. А после обеда они взяли одеяла и пошли за гумно полежать на траве. И меня звали. Я сказал, что лучше полежу на диване и почитаю газету. А вечером я заметил, что все они на меня чего-то косятся. Анча говорит: «Я тут, по-твоему, лишняя, так ведь? Хотел бы, чтоб и духу моего тут не было. Штефанко, давай начистоту. Скажи, что ты обо мне думаешь, хоть знать буду!» Только я ей ничего не высказал, пошел и лег. Думал, отстанет, а она — в слезы и проплакала всю ночь. А промеж плача то и дело бросала камушки в мой огород, по причине чего я слез с постели, кое-как оделся и пошел ее успокаивать. Тайцнар не спал, ясно дело, при таком плаче навряд кто уснет, но не проронил, однако, ни слова, хотя слышал ее хорошо, потому как двери были отворены из передней горницы аж до самой до задней. Один я и изображай из себя утешителя, один я и изволь сочинять всякие выдумки, точно я во всем виноват. Утром ребята должны были явиться с рапортом, и, в общем, все обошлось. Сразу следом за ними пошел я к пану Игрингу, а он меня спрашивает: «Так как же насчет этой Пеньяжковой?» Налицо там оказался и коллега Скарчак, поэтому я пана Игринга спросил, что, если нам остаться на минутку с глазу на глаз. Скарчак ушел, а пан Игринг говорит: «Теперь будем с тобой беседовать не как высший с низшим, а как товарищи». И я на все его вопросы ответил прямо, неуклончиво, то есть с моей стороны ни одного слова вранья не было. Я надеялся кое-что вызнать и был уверен, что пан командир посоветует, как в подобных делах и ситуациях положено действовать или как их нужно решать. Агнешка, ты ведь знаешь хорошо, о чем речь, стало быть, нет нужды многое объяснять. Только пан Игринг, хотя и относился ко мне по-товарищески, был очень сдержанный, всему как-то удивлялся, и это меня сильно расстроило. Чтобы пан Игринг был хуже меня осведомлен — такому ни за что не поверю. Вот, Агнешка, как тут мне живется. Все что-то исподволь вертят-крутят, а как плохо, как только чуть покажется, что дело не к добру клонится, бегут ко мне, один другого оговаривает и не прочь, чтобы и я эти сплетни разносил. Пан командир и тот припас для меня цельный короб каверзных вопросов и ужасно внимательно выслушивал мои ответы.

Не соображу, узнал ли он от меня, чего дотоле не знал, а про себя скажу, что я такой же умный или глупый, каким был прежде. Мне уж вроде казалось, что он хотел намекнуть на что-то, но именно в ту самую минуту отворилась дверь и в канцелярию вступили трое мужчин, один из них даже шляпу не снял — некогда мол. Из ихнего разговора я понял, что это художники, по видимости живописцы. Все трое пану командиру были хорошо знакомые, по крайности мне так показалось. Я ушел, чтобы дать им поговорить. Да вот дела! Покуда я сидел у пана Игринга, Анча с Амалькой отправились в гостиницу пообедать. Обедали в «Гранде», а оттуда видать в окна пана Игринга, вот там-то они меня и углядели и, должно, согласились на том, что коль я там так распрекрасно и долго рассиживаюсь, то пан командир узнает от меня все возможное. Ну скажи, Агнешка, что уж такое он мог от меня выведать?! После обеда заявился ко мне Тайцнар и говори