Мастера. Герань. Вильма — страница 48 из 125

— А ведь они могли там и задохнуться. Все там могли задохнуться, испечься.

— Даже ума решиться, ей-ей, даже спятить могли, ей-ей! Ужас, ужас, ужас! Небо заполыхало. Уж кто-нибудь там наверняка ополоумел, ошалел, творилось что-то страшное, все дотла сгорело, дотла сгорело. Ни одного немца в живых не осталось. Все сгорело, пепла не осталось. Люди добрые, ведь это даже слушать было невмоготу, не для моих ушей это, а теперь слова из глотки не лезут, просто ужас какой-то, от них и пепла не осталось, слышите, люди, пепла не осталось, ни горстки пыли, ни пылинки. Господи Иисусе, люди добрые, язык у меня отнялся, прямо язык отнялся, ни слушать, ни сказать не могу, слов нету.

— Привыкнешь. Немцы тебя еще многому научат. Будет по крайней мере у тебя хорошая школа.

— Господи боже мой, вы только подумайте, люди! Только подумайте! И подумать об этом страшно. Такое в башку не вмещается, в башку не вмещается, язык отнялся, язык отнялся…

— Кто от черта наберется, тот и до черта доберется!


Итак, пришли немцы, немецкая армия! Все говорят, что мы их позвали, говорят, позвало их братиславское правительство, чтобы они навели у нас порядок, ибо сами мы порядок навести не умеем.

Что сказать на это? Что об этом думать?

Увидим то, что видно будет. Увидим, каков он, этот порядок.

Немцы наводить порядок умеют, опыт у них богатый, сколько раз они уже наводили порядок и дома, и за границей. И нас уже подучили, и нам кое-что присоветовали, да вот теперь хотят поучить нас еще лучше, обстоятельнее, оттого и пришли — явить нам свой немецкий порядок.

Что ж, братцы, приготовимся встретить немецкий порядок!

В Околичное они пока не заявились, но люди уже цепенеют от страха, гадают, что будет, как будет. У всех поджилки трясутся, немцы, говорят, теперь лютые — еще бы не лютые! — говорят, страшно им — еще бы не страшно! — лютые они и страшно им, потому что их отовсюду гонят в шею.

Мужики ворчат, кто в одиночку, кто сбившись в кучку, прикидывают, прикидывают, как бы обхитрить немцев и как бы защититься от них.

— Я, ей-же-ей, ума не приложу, что будем делать, — говорит один.

— А ну как сюда к нам нагрянут? — спрашивает другой. — Целый год свинью откармливаю, а теперь, когда ее путем откормил, немцу ее отдавать? У меня свой рот, свои дети. А у кого рот, тому есть надо. А ежели за едой меня в задницу пнут, то эдак я могу и аппетит потерять.

— Так я им и позволю себя пинать! — храбрится третий.

— Думаешь, тебя спрашивать будут? С нами в два счета расправятся. Долбанут тебя — и очухаться не успеешь. С востока на них жмут, с запада вытуривают, а тут еще румыны и другие народы начинают поддавать им. Только мы с ними остались, в одной ловушке сидим: вы, мол, наши крестники, у вас, мол, самостоятельность, вот и слушайтесь крестного отца — ну надо нам все это было? Твою мать… и немецкую и словацкую! Все подохнем, увидите!

Поскольку вести из Братиславы и Банска-Бистрицы были напрочь противоположны, некоторые не знали, куда податься, чью сторону держать, с кем быть. Вот бы наведаться в Бистрицу! Узнать бы сперва, как там дела обстоят! Нелишне было бы заглянуть и в Турец, заскочить в Мартин или Микулаш; побывать и тут и там, потолковать с людьми, порасспрашивать их, как они смотрят на вещи. С тех-то гор, наверное, дальше видно, оттуда можно и осмотреться — оттуда, наверно, и южан видать, хотя кто знает! Хорошо бы во всем самим убедиться!

Конечно, приход немецкого войска никого не обрадовал, всех взбудоражил, но речь шла не только о немцах, сразу надо было решить множество вопросов. Что будет с нами? Что будет со Словакией? Речь шла о вещах, над которыми ломали голову люди и поумнее, чем какой-нибудь мужичок из Околичного, речь шла о многих и многих вопросах, решение которых откладывалось со дня на день, а тут решать надо было быстро и быстро же действовать. Историки и авторы исторических романов, как правило, избегают этих вопросов или касаются их весьма поверхностно, боятся, верно, что и долгие годы спустя кое-что могло бы дурно запахнуть. Только ведь дурной запашок разносится обычно на подошвах. Вот оттого-то мы охотно и сбрасываем свои крпцы[40], мы стыдимся их, да, да, и нередко предпочитаем стоять босыми, босыми в истории и перед историей, вечными дурнями — и перед венграми, и перед чехами, и перед другими народами, у которых есть своя гордость, а мы порой не решаемся сознаться даже в собственном смраде.

В Околичном не было тогда героев. Жили там всего лишь обыкновенные землепашцы да несколько ремесленников, и они не очень-то задумывались о геройстве. Возможно, им хотелось только выполнить долг и вести себя, как положено, но большинство из них даже не знали, что такое долг. Да и почему именно им надо было знать? Ссорилось правительство, не ладили между собой и те, что были в новом правительстве и стремились управлять дальнейшим ходом событий; не удивительно, что и крестьяне делились мнениями и спорили друг с другом, каждый умничал на свой лад и соответственно этому и решал. Двое сразу ушли в партизаны, просто исчезли из Околичного — ведь в Околичном не было партизан. Остальные раздумывали. Ждали, что будет дальше. Прислушивались к любой весточке, правдивой или ложной, а им счету не было: что-то доходило из Братиславы, что-то из Банска-Бистрицы — откуда только не доносились слухи! Один был в соседней деревне и там что-то слышал, другой уверял, что был в Трнаве и собственными глазами видел там марширующих немцев, — и все это выглядело вполне достоверным. Кое-что и сами присочиняли — тогда каждому хотелось быть умнее других.

Некоторые уверяли, что в Бистрицу перебежала часть братиславского правительства, что будто даже все правительство хотело повернуть против немцев и что об этом уже велись переговоры с русскими, но кто-то выдал все Гитлеру, и тот сразу же послал к нам свои армии.

Одна крестьянка из Церовой пришла в Околичное и рассказала, что немцы, мол, схватили президента, сцапали его, когда он выходил из своего дворца, а теперь держат его в каком-то большом немецком помещении, где ему даже есть не дают.

— В этом большом немецком доме, — говорила женщина, — есть такое маленькое оконце, а как ушли немцы обедать, пан президент отворил оконце и заговорил с двумя мужиками, которые во дворе яму копали, и сказал, что не даст себя сломить и что нам тоже надо держаться, так как русские уже идут к нам на помощь и, выходит, страшиться теперь нечего. Сталин папа президента заверил, что ни одна христианская душа не пострадает. Когда он говорил о христианах, он имел в виду и лютеран и католиков, хотя с этими лютеранами не все ладно. У них нет даже девы Марии в костеле! Но лютеране языком зря не треплют, держатся дружно, небось не такие дураки, как католики. И мой олух с каждым готов сцепиться. Я прямо не знаю, с чего эти католики, набожные люди, так поглупели. Все же Сталин помощь нам обещал. Сперва, конечно, даже разговаривать не хотел. Спросил пана президента: «А до сих пор ты где был?» — «Где был? Сам знаешь небось, где я был. Не мог же я предать Рим, когда вокруг меня столько католиков». А тот ему и говорит: «Ну и ступай себе в Рим, пусть они тебе помогают». Только потом за нас какой-то лютеранин вступился. Нет, лютеране не дураки. Нам бы поучиться у них.


А в Омпитале, говорят, — это тоже дошло до Околичного — восстал из земли святой Ленгарт и спросил: — Что же вы, словаки-омпитальцы, сидите сложа руки?

— А что нам делать? Мы ничего не знаем. Мы всего лишь омпитальцы. Пахари и виноградари.

— Омпитальцы, да вы что, слепые? Ничего не видите? Люди гибнут, а вы ничего не знаете? Не знаете, кому помогать должны?

— Мы друг другу всегда помогаем. И раньше помогали. Юрай Фандли был тут настоятелем, может, он и родом отсюда, правда, пока это еще точно не установлено, мы из-за этого долгие-долгие годы с частовцами спорим, потому как они ремесленники и большие господа. Идут они к себе в Частую, а никогда не скажут: идем в деревню! Всегда только: идем в городок! И Фандли хотят присвоить себе, чтоб хотя бы из-за этого люди признали, что у них — городок. Ведь они там друг другу выкают. Тут жил еще и Палкович, а кто такой Палкович, каждому известно. У нас много Палковичей. Я, к примеру, тоже Палкович. Зовут меня Палкович. Мы друг друга уважаем и друг другу помогаем, потому что у нас много знаменитых предков, они дурному нас не научили.

— Омпитальцы, но сейчас речь идет о народе! Сейчас речь о народе и о его чести! Речь и о других народах!

— И мы народ. Мы всегда были народом, а понадобится, в обиду себя не дадим. Уж как-нибудь долга спасемся и отобьемся.

И святой Ленгарт опечалился. Опечалился и ушел.

Был там еще мужичок из Штефановой, так тот после его ухода сказал: — Вовсе это не святой Ленгарт, а партизан. Русский партизан. На шапке у него была звездочка.


Со стороны Частой бежал человек. Ночью остановился в Дубовой и стал стучать кому-то в окно: — Вставайте! Слышите? Проснитесь, вставайте! Некогда толковать с вами, живо вставайте и ведите меня на Бабу![41]

— И это разговор называется, да?!

— Некогда лясы точить! Быстро одевайтесь и отведите меня на Бабу, не то рассержусь.

Кто бы это мог быть? Опять же партизан.


Через Яблоницу бежал другой человек. Дело было днем, и он спешил в Сеницу, но не хотел в этом открыться и потому спрашивал дорогу на Брадло: — Скажите, пожалуйста, я правильно иду на Брадло?!

— Правильно, правильно. Вот идите на Сеницу, а там за ней будет и Брадло.

А потом спросили его: — А зачем туда идете? О такую-то пору на Брадло не ходят.

— А я вот иду на Брадло, — ответил человек. — Иду на Брадло. Я еще весной решил, что в начале осени схожу туда, а теперь вот иду.

И яблоничане улыбались. — Так идите, значит. Идите в Сеницу. Оно, конечно, еще не совсем начало осени, да это уж ваше дело. Если хотите попасть на Брадло, ступайте в Сеницу, а оттуда до Брадло рукой подать!