едет, ну в крайнем случае — послезавтра. А я буду уже далеко-далеко. Скажи ему, мальчик, что и я его ждал.
— Сказать, что и ты его ждал?.
— Скажи ему. Спасибо!
ГДЕ ИМРИШКО?
У соседей дозрели черешни. Вильма каждый день позволяет мне взобраться на дерево, а потом — она же боится за меня — то и дело кричит: — Осторожно! Не упади!
Зря боится! Я хорошо лазаю по деревьям, особенно если они ветвистые и есть за что уцепиться. Бывает, я и понарошку зашуршу сильней листьями, и Вильма всякий раз замирает от страха. — Иисусе Христе! Ты что там выделываешь? Вот увидишь, завтра не пущу тебя на дерево.
Конечно же, она меня просто стращает. Я таких угроз не боюсь. Каждый день я на черешне. Вволю наемся, нарву еще и в карманы. Один карман я всегда набираю для Имриха. Никто в деревне не верит, что Имрих вернется, ведь все, кто уходил, но остался в живых, уже дома. Имриха нет ни среди живых, ни среди мертвых. Даже мастер перестал его ждать. Он теперь хаживает на работу один и, видать, исподволь к этому уже привыкает. Но мы с Вильмой ждем. Каждый день мы откладываем черешни: если случайно Имришко придет, пусть будет у него чем полакомиться.
Иные люди просто обожают черешню. И мастер тоже. Всегда, когда ему уходить на работу, он незаметно сует в карман то, что мы нарвали для Имриха. Не хочет прямо сказать, что Имрих не вернется. Только ведь и мастера слушать необязательно. Что он может об Имро знать? Зря только сеет в нас неуверенность и сомнение. Счастье еще, что немного уверенности есть и в черешнях, оттого-то я что ни день — на дереве. С каким же удовольствием собираю я их для Имришко! И когда потом мы разговариваем с Вильмой и нет-нет да поглядываем на горку черешен на столе, нам кажется, что Имрих уже близко, может, уже в пути, и не сегодня-завтра будет здесь. И тогда мы уже сами потаскиваем одну за другой из Имришковых черешен, они-то ведь слаще тех, что еще висят на дереве.
В школу я теперь не хожу. Никто не ходит. Учиться я, конечно, не люблю, но школы мне немного недостает. Мне бы только заглянуть в наш класс или хотя бы в коридор: в коридоре висел мои рисунок, кто знает, там ли он еще. У меня там много рисунков, а в шкафу мои тетради, я так и не знаю, что мне поставили за последнюю контрольную. Тетради и рисунки все же могли бы нам раздать, теперь мы их, может, уже и не получим.
Вильма, правда, говорит, что осенью снова откроют школу. Но я даже не знаю, в какой класс пойду — из-за войны я не доучился, и теперь, может, меня оставят на второй год.
С чего я начну этой осенью? Как буду повторять то, что я уже проходил? А если меня переведут в следующий класс, откуда мне знать то, чего мы еще не проходили?
Даже этих немногих тетрадей и рисунков у меня нет. Могли бы вернуть хотя бы тот один. Я бы показал его Вильме, он бы наверняка ей понравился — на нем были нарисованы две герани в горшках. Я очень хорошо их нарисовал, даже тени наложил. А Вильма любит герань. Учитель нам даже табеля не дал, не мог же он выдать его так рано, а теперь хоть и июль, все равно не выдает, и я останусь без табеля. Если потеряется классный журнал или что случится с тетрадями, никто и не узнает, в какой класс я ходил.
А вдруг осенью переведут меня в следующий класс — что я буду там делать? Что буду учить? Учитель станет мае спрашивать и из того, чего мы не успели пройти, и никто ничего не ответит.
Но в школу я бы все-таки хотел заглянуть. Все время считаю да считаю: сколько еще дней осталось до осени.
А Вильма боится, что осенью у меня не останется для нее времени. — Рудко, в сентябре ты уже будешь старше, начнутся опять занятия, и ты уже не придешь к нам даже на маковник.
— Почему не приду?! Я бы и сейчас от маковника не отказался.
И она заботится обо мне, подчас даже слишком. Вечно у меня что-то спрашивает, иногда мне приходится ей и читать, и она постоянно твердит мне: — Ты и сейчас должен заниматься, чтобы продвинуться, сделать еще прыжок.
— А разве я не двигаюсь? Я ведь и сейчас прыжок делаю — как захочу, и у вас. Прыг через забор, и сразу за маковник.
— Ты невозможный озорун. И лентяй. Одна еда у тебя на уме. А как работать и учиться — тебя не видать.
Иногда Вильма посылает меня в магазин. Продавец меня не обманывает, знает, что я разбираюсь в ценах и деньгах. Пятикронки словацкие уже не в ходу, потому как на них не написано: подделка преследуется по закону. Нам-то известно, что значит подделка. Это то, что под делом, ниже дела, какая-то никудышная работа. Иной раз среди денег замешается крона Böhmen und Mähren, но продавцы не любят ее и, стараясь побыстрей сбагрить, сразу суют ее в руку первому же покупателю. А я еще глаза таращил, почему тот немец на мосту насыпал мне целую пригоршню пфеннигов! Он просто подарил мне Böhmen und Mähren, будто они уже жгли ему карман.
Проходит день за днем. Имрих не возвращается. Иногда мы и гневаемся на него. А как гнев пройдет, мы уверяем друг друга, что его приход мы намечали на какой-то иной день и что, в общем-то, все в порядке: — Ой, я ведь вчера пересчитала, — говорит Вильма. — Глянь-ка в календарь, увидишь, который день я подчеркнула! В субботу будет тут.
— Только в субботу? Чего ты меня все обманываешь? Сколько черешен я набрал, а теперь жди до самой субботы?! Сперва «сегодня», потом «завтра»…
— Завтра нет, завтра мне стирать надо.
— Мы все считаем да считаем: завтра, послезавтра, а потом еще один день. Только на дереве уже рвать нечего.
— Знаю. И то знаю, что мы с тобой уже притомились… Но неужто нам теперь бросать ждать?..
А однажды утром прибегает к нам, запыхавшись, мастер. — Имрих вернулся! — возглашает он, и глаза его сверкают. — Наш Имришко дома! Только что воротился. Его на машине привезли. Пошли, Рудко, пошли, с Имро поздороваешься!
Одним махом я на улице. Вот оно, свершилось! Значит, он все-таки вернулся. Имришко, здравствуй, что ты мне принес из своего странствия? Вдруг мне подумалось, будто Имрих был просто где-то в странствии. Пойду-ка выпрошу у него свою долю.
Но прежде нужно повсюду разнести новость, оповестить всех добрых и мирных людей, а таких на улице видимо-невидимо.
Пробегаю мимо Гульдановых ворот, останавливаюсь у первой же группки. — Имрих вернулся!
Люди удивленно оглядываются.
Несусь дальше. На всех подряд глаза таращу, всем улыбаюсь: — Имрих здесь! Имришко здесь! Уже вернулся. Не слыхали? Гульданов Имришко вернулся.
Прыгаю вокруг машин, кричу как полоумный: — Имрих вернулся!
Обгоняю пехотинцев. Возле командира замедляю шаг. — Слушай, товарищ! — поднимаю на него глаза. — Имро, соседский Имро, пришел сегодня утром домой!
Командир улыбается: — Отлично! — Потом поворачивается к солдатам: — Слушайте, товарищи! Сегодня Имришко вернулся домой! — Голос у него твердеет: — Смирно!
Я прохожу мимо него, чеканя шаг.
И опять бегу дальше.
Дорогу мне преграждает конный отряд. Мой крик врывается в ржанье и топот коней: — Казаки, ребята, Имришко дома!
Но они проносятся мимо, не слышат меня.
Бегу. Аж в боку колет. Добегаю до шеренги пленных. Они все усталые, небритые, запыленные. Проталкиваюсь к ним, вытягиваю шею. — Имро вернулся. Имро уже дома!
Один из них глядит на меня сквозь очки, потом вбирает голову в ворот грязной шинели и говорит: — Jawohl![85]
И я бегу дальше. Через минуту я на мосту, но там уже никто никого не ждет. Ну конечно, нет! Имрих уже дома! Я бегаю, прыгаю, допрыгиваю и подпрыгиваю, толкаюсь туда-сюда, возвещаю на все стороны: — Он уже пришел…
— Какой Имрих? — дивится советский повар. — Я его не знаю.
— Ну Имрих. Соседский Имрих. Сегодня он домой вернулся.
— Вот и добро! — громко хохочет повар и шлепает мне на ладонь горячую котлету. — Будь здоров, малец!
Я отскакиваю на обочину. Мимо меня проносится автоколонна. Солдаты весело кивают мне. Из одной машины улыбается и кивает мне генерал Малиновский. — Имрих вернулся! — оповещаю я и его.
Потом мчусь назад. В глазах, в носу, на одежде, в волосах и ушах, а главное, во рту у меня полно песка, пыли и грязи; я смеюсь, кричу, ору, визжу, я уже охрип, я давлюсь, задыхаюсь — и все из-за Имриха: — Имрих уже дома… Сегодня утром вернулся… Вы видели Имриха?.. Слышали? Соседский Имришко! Вы его уже видели? Он вернулся!.. Он уже дома!.. Имришко вернулся…
И вдруг я умолкаю. Осматриваюсь по сторонам. Потом потихоньку доплетаюсь до Гульдановых ворот, потихоньку подхожу к ним и, осторожно отворив, заглядываю во двор.
Отваживаюсь идти дальше. Какая тут тишина! Приближаюсь к кухонной двери, нажимаю на ручку, слышу голоса.
Вхожу в горницу. Здесь Вильма и ее мать, Агнешка с обеими дочками, Катка у нее на руках. Мастер разговаривает с моим отцом. С минуту все смотрят на меня. Я ищу среди них Имриха. Где он? Где Имрих? Гляжу, но не вижу его. И вдруг замечаю: он лежит на кровати. Это он? Ведь это не он. Почему он такой исхудалый?
Вильма подводит меня к нему. — Видишь, наконец-то здесь твой Имришко!
Он видит меня? Ведь он вроде и не видит меня. А какой он худой! Наверно, и немощный! Должно быть, и на ногах бы не удержался.
— Боже милостивый! — говорит Вильма приглушенным голосом. — Ну и наждался тебя этот мальчонка!
Это вправду он? Имрих? Что с ним? В самом деле, это Имрих?
Ни с того ни с сего я начинаю реветь как дурак.
Я каждый день навещаю Имриха. Хочу о нем побольше узнать. Но пока знаю одно: с Имрихом, которого я ждал, этот не имеет ничего общего. Я хотел бы с ним подружиться и потолковать — про того, другого, ведь этот, который пришел, пожалуй, даже не Имрих, он ведь не живет или живет совсем капельку. Чуть-чуть оживает только тогда, когда курит, а как догорит у него сигарета, неживые глаза на исхудалом лице его совсем угасают, он перестает дышать, перестает жить. Трудно даже сказать, что здесь важнее: Имрих или сигарета? Пожалуй, все-таки сигарета важней — ведь только она поддерживает в Имрихе жизнь.