го, но это тоже кое-что значит, тоже, поди, добрый знак. В один прекрасный день мастер с Вильмой сходятся на том, что раз он молоко пьет, то может съесть и кашу.
И Имро съедает кашу. Но опять же из кастрюльки. Мастера это даже злит: — Имро, не дури! Каши боишься? Да ты ее уже давно ешь. Всякий раз, когда Вильма кипятила тебе молоко, я незаметно в него малость мучки подсыпал и наскоро замешивал, а потом убирал, чтоб она ничего не заметила. А теперь мы оба считаем, что пора тебе есть кой-чего и погуще. Это же каша! Раньше бывала пожиже, было в ней только малость муки, а теперь она с манкой, чуть погуще, сам видишь, что из этой кастрюли без ложки она и не вылазит. Теперь будешь ложкой есть. Притом сам. И не из кастрюли, а из тарелки. Где это видано, чтоб из кастрюли кашу лакать, кашу пить?! И суп можешь, и не один говяжий. Хоть всего и не съешь, а попробовать должен.
Имро поначалу только дивится. Но мастер вновь и вновь ему напоминает об этом, а за едой еще строже втолковывает, и Имро уже не противится, перестает пугаться тарелки и ложки, ведь тарелку перед ним держат, а ложкой — не так оно и трудно, он когда-то это умел, вот и снова у него получается, сам себе и набрать может, он даже находит, что тарелка лучше кастрюли, потому как все на ней видно и, ежели ему что не по вкусу, можно ложкой и обойти. В конце концов, так и не доев, он кладет ложку на тарелку и устало говорит: — Ну хватит!
Мастер с Вильмой минуту глядят на него, им-то кажется, что вроде бы еще не хватит. Но потом, наверно, подумают, а то и вслух выскажут, что другой раз придется ему съесть и побольше. А сейчас оставляют его в покое — он совсем изнурен. Еда всегда его так утомляет.
Сразу же после еды Имро заваливается на постель и спит…
Имро лучше. Он теперь и с постели сходит, правда с трудом, но, уж коль стоит на ногах и приложит усилие, если сосредоточится и принудит себя, способен сделать и без сторонней помощи несколько шагов. Однако он не любит себя принуждать, обычно мастер заставляет его, доглядывая при этом за каждым Имровым шагом, чтобы сын ненароком не потерял равновесия; мастер шагает рядом и при надобности всегда может его подхватить, удержать, подпереть, снова выпрямить. Но это только проверка, мастер одного его не заставляет ходить… Да и Вильма бы не позволила, ведь и она к Имро подскакивает, обыкновенно чаще, чем мастер, и, если бы речь не шла о деле серьезном, о больном Имришко, эти Вильмины семенящие подскоки и прискоки, пожалуй, были бы просто смешны — ведь она и без того все время при нем и обычно так близко, что ей вовсе незачем скакать и подскакивать, если бы Имро даже и падал; однако она все равно вокруг него прыгает и скачет, хотя при этом и за руку его держит или по крайней мере за рукав, а иногда и за шиворот рубахи. Мастер на нее даже сердится: — Ну что ты его не отпустишь? Чего все время его держишь? Отпусти рукав, чего бесперечь до него дотрагиваешься? Я небось знать хочу, набрался ли он сил хоть малую малость. Не мельтеши перед глазами, не лезь, а то брякнется, и будешь ты виновата. Еще и меня свалишь!
У Вильмы от таких слов наворачиваются слезы. — А если я боюсь, что он упадет? Слаб ведь. Разве не видите? Зачем его заставлять?
— Кто его заставляет? Однако ж попробовать не мешает. Чего хнычешь, ну чего опять нюни распустила? Видишь, дело у него на лад идет. Скоро станет ходить и без нашей подмоги. Нечего тебе его все время держать, виснуть на нем. Если и упадет, так лишь потому, что ты вкруг него прыгаешь. И не хнычь! Думаешь, хныканьем ему поможешь? Лучше положись на меня! Имришко, поди! Садись-ка сюда, к столу! Отдохнем. Завтрак готов?
Вильма утирает ладонью глаза. — Сейчас! Сейчас! Еще не успела. — Она чуть виновато глядит на Имришко, потом на мастера, и невольно в ее заплаканных глазах появляется невинная, почти детская улыбка: — Сейчас приготовлю завтрак. Совсем про него забыла.
Мастер садится возле Имришко. — Ну вот и постряпай! — говорит он Вильме все еще как бы сердито, но Вильма знает его и понимает: таким тоном мастер порой и пошутить не прочь.
— Сваргань чего-нибудь! На скорую руку. Мы с Имришко покамест отдохнем, а потом поедим.
Не видал я Имришко ни на первой, ни на второй прогулке. Слышал только, как о них Вильма рассказывала. Но видел его позже, не знаю, правда, которой по счету была та прогулка. Вот уж история! Когда учишь малого ребенка ходить, всегда получаешь радость, каждому шажку умиляешься, но, когда учишь ходить взрослого, умевшего прежде ходить, — просто мучение, даже если в один прекрасный день такой человек и пройдет на шаг-другой больше вчерашнего. И хоть ты этому радуешься, обычно в твою радость столько слез набежит, что ею — какая уж тут радость — того и гляди захлебнешься.
Так и у Гульданов получается. Мастер, хотя временами этого и не скажешь, через меру заботливый и внимательный. И по отношению к Вильме — внимательный. Не хочет ее обидеть, не хочет мучить. Пусть он и крутого нрава, а подчас прикидывается еще суровей — так бы и прогнал Вильму прочь! — на самом-то дело он, пожалуй, куда несчастней, чем Вильма думает, несчастный и из-за нее, из-за того, что она вынуждена глядеть на эти Имровы натужные и мучительные шаги. Правда, иной раз он охотно прогнал бы ее!
Но что делать? Она все-таки Имришкова жена. Разве он может запретить ей со своего мужа глаз не спускать? Не запретишь ведь.
Только он все же отец, и мужик есть мужик, он как-никак выдюжит больше, коль нужно, иной раз он должен и вмешаться решительней и решительней помочь сыну.
Разве виноват мастер, что сын его так трудно и медленно выдирается из болезни. Как часто они с Вильмой чуть не ликовали, будто с Имришко день ото дня совершается чудо, будто через несколько дней, от силы неделю, он возьмет да вскочит с постели.
Прошла неделя, прошел месяц, а с Имришко по-прежнему не все ладно.
Не сдаваться! Выдержать! Имришко, не падай духом, не поддавайся болезни! Имришко, держись до последнего! У тебя ведь дело пошло, ты уже начинаешь ходить, поднатужься, оттерпи свое, хоть ты и без того уже вдосталь намучился, выдержи еще, потерпи малость, увидишь, Имришко, опять все будет ладно!
Мастер встает еще затемно. Иной раз проснется и полеживает в постели. Размышляет. О разном. Ему есть о чем поразмыслить. А иногда встанет, оденется, поснует по горнице, а надоест, и на двор выйдет, но совсем потихоньку. Жаль Вильму будить, если ей сладко спится и пока самое время для сна. А будить Имриха? Зачем? Разве ему на работу? Далек он от работы, куда ему еще до нее. Пускай спит!
А спит ли он? Вот что тревожит мастера. А ну как пойти ему на Имро взглянуть? Вдруг не спит. Ему и на дню есть время поспать, а если он спит и ночью, иной раз под утро ночь может показаться чересчур долгой. Может, и сейчас так. Пойти поглядеть на него? А почему нет? Можно же войти туда и тихонько. Вильма и знать ничего не должна. А если бы и проснулась, что тут такого? Достаточно сказать ей: я хотел лишь взглянуть. Поначалу они чередовались возле Имришко, приходилось чередоваться, один до полуночи, другой после, однако время точно они не отмеривали, менялись смотря по тому, кто когда просыпался, или будили друг друга, если тот, кто не спал, чувствовал, что его сморила усталость. Чередовались они по-разному, а то и вовсе никак, случалось, оба просиживали возле Имришко целую ночь.
Но теперь мастер спит один, и под утро ему почти всегда кажется, что в последнее время сон его слишком долог. Он и до этого высыпался. Редко когда ему сна не хватало. Только когда он должен был с Вильмой меняться или они вместе глаз не смыкали возле Имришко, тогда всякое утро он чувствовал себя усталым и невыспавшимся. Но теперь достаточно на Имро лишь иногда поглядеть, а чаще и это не надо. Имро спит хорошо и, к счастью, умеет уже и просыпаться. Слава всевышнему, не уснул навечно! Но сам мастер словно бы поотвык от сна. Ему теперь нужно совсем мало спать.
Так заглянуть ему в горницу? Эге, да ведь светает, уже почти светло, вот и воробьи расшалились и ласточки защебетали.
Он осторожно отворяет дверь, входит в кухню, у вторых дверей, за которыми спят Имришко и Вильма, на миг останавливается, потом легонько нажимает на ручку, приоткрывает дверь, шмыгает внутрь; бесшумно проходит к Имришковой постели, прислушивается, как Имрих дышит, слышит и Вильмино дыхание, немного ему и неловко, что он вошел сюда тревожить их сон и что видит невестку не совсем прикрытую, верней сказать — почти раскрытую, в самом деле, она раскрылась во сне, он стыдится за себя, стыдится, пожалуй, и потому или тем больше, что видит, какая его невестка красивая, ведь такой он ее ни разу не видел. Вильма и впрямь хороша и как хорошо и ровно дышит, боже, лишь бы ее сна не нарушить. Не лучше ль уйти? Нет, ведь он уже тут, а на Вильму лучше и не глядеть, он наклоняется к Имришко, касается его пальцами, с минуту ждет, потом снова касается и легонько трясет за плечо: — Имришко, спишь?
Имро не отвечает, но мгновение спустя чуть пошевеливается. Мастер стоит возле него, следит за ним, кажется ему, что Имро просыпается, что даже проснулся, возможно, еще раньше проснулся, а теперь только так подремывал, а может, вообще не спал. О таком человеке трудно сказать, когда он спит и как и когда просыпается. Может, спит, хотя с вами и разговаривает. Ну а в такой ранний час тем более — ан гляди-ка, Имро как раз открыл глаза — не поймешь, на самом ли деле мастер его разбудил. Но глаза Имро открыл. Мастер ему открыл их. — Садись, Имришко! — шепчет он ему на ухо, потому что все еще немного боится, как бы и Вильму не разбудить. — Садись! Закурить не хочешь? Уже утро, неохота спать. Пойдем выйдем на минуту, да хоть в кухню. Мы давно с тобой вот так, утречком, не курили. Пошли покурим!
И Имро подчиняется. Хотя глаза у него были закрыты, скорей всего, он уже не спал, наверняка еще раньше проснулся. Не мастер же его разбудил. Смотри-ка, вот он уже поднялся, отец помогает ему сойти с кровати, помогает дойти до кухни и усаживает его к столу, потом идет за одеждой и, вернувшись в кухню, потихоньку прикрывает за собой дверь.