Мастера. Герань. Вильма — страница 95 из 125

Вопросов уйма, а я и рад — по крайней мере не надо на все отвечать.

А Имро опять нижет меня глазами и так же, как раньше, произносит мое имя: «Рудко».

Потом отводит взгляд в другую сторону, и я доволен, пожалуй даже рад — и потому, что не спасовал под его взглядом, да и потому, что он на меня уже не смотрит. Но имя мое он все равно несколько раз повторяет. И при этом — что из того, что не прямо в лицо, — погмыкивает: — Гм-гм! Рудко!

А Вильма меж тем натаскала на стол для меня всякой всячины, потому что за то время, пока я у них не был, Имро стал по-другому есть, стал пробовать даже то, до чего прежде и дотронуться боялся, ну а теперь для него выдумывают, наготавливают и впрямь невесть какие кушанья, да где такому хиляку все это съесть. Но мне многое под силу. А поскольку вместе с едой меня потчуют все новыми и новыми вопросами, я отвечаю только на каждый второй, и они смеются, смеются даже тому, что, может, вообще не смешно. Больше всех скалит зубы мастер, но чуть меня и осаживает: — Помаленьку да потихоньку! Нечего все зараз выкладывать, не бойся, еду у тебя никто не отымет! Гляди не подавись словами иль куском.

В самом деле, хорошо мне у Гульданов. Обидно было бы в такую семью не ходить!


И я опять почти каждый день у них на голове. Родители рады бы меня дома или еще где в какую-нибудь работу запрячь, ведь, по их разумению, я уже в том возрасте, когда сил у детей прибывает и силы эти нужно использовать, однако от работы мне всегда удается увильнуть; если не получается иначе, отговариваюсь учебой, частенько жалуюсь, что в школе не понял того-сего и надо, мол, попросить какого ученика объяснить, а то, мол, пойду спрошу об этом у Гульданов — пусть-ка Вильма или мастер мне растолкуют. А когда уж особенно жалуюсь и вздыхаю, что одному мне с уроками не справиться, родители и сами, бывает, посылают меня к Гульданам, и я тогда могу делать все, что мне вздумается.

Правда, я люблю ходить к ним. Я охотно и помог бы им, пусть даже особой помощи они и не хотят от меня, должно быть еще потому не хотят, что боятся, как бы не пошли всякие оговоры. Вот разве Вильме чуть помогу — схожу в лавку купить чего-нибудь, или Имро подам то-се, либо в аптеку сбегаю для него за лекарствами. С такими-то пустяками они бы и сами управились, мастер мог бы все достать по пути с работы или на работу, да и Вильма — она ведь постоянно дома и следит лишь за тем, чтобы у Имришко ни в чем нужды не было, — могла бы сбегать в лавку или аптеку, когда он спит. Но спит он уже меньше.

Сдается мне, что она уж не такая раздражительная, но, пожалуй, и то правда, что и я за это время изменился, малость к ним приноровился, научился и с ней, и с Имришко ладить.

С Имро легко поладить. Дела у него, по всему видать, лучше, но он все еще молчаливый, лишь изредка обронит слово и всему как бы дивится. Случается, и попросит меня о чем-нибудь. Хотя порой вроде даже не знает, о чем и просить, обо всем Вильма или мастер должны ему напоминать. А если он о чем и обмолвится, так на другой день делает вид — когда заходит об этом речь, — будто вообще об этом впервые слышит. Обо всем приходится ему по нескольку раз напоминать. Такой человек, само собой, не умеет сердиться, даже не знает, на что сердиться, все ему безразлично, словно он забыл, что одно можно похвалить, другое поругать, а если бы ему это и объяснили, надеясь на его благодарность, или, забыв о чем-то, попытались бы этим его рассердить, он снова бы только глаза таращил.

Вильма это знает и потому не на шутку встревожена; если она раздражена, издергана или печальна, то чаще всего поэтому. Боится, что Имришко так и не оправится до конца.

Об Имришко и заговорить с ней нельзя, даже когда стараешься признать ее правоту. Сразу повернет разговор и станет попрекать, даже в том, чего ты не сделал, или оскорбит за то, что сама, страшась за Имришко, выдумала или сказала.

А то подскочит к его постели или обнимет посреди горницы, когда он стоит, держась за стол либо стул, и диво, что не собьет его с ног — так на нем виснет.

18

Он уже и на улицу выходит. Даже один. Но люди не интересуют его. Ему все равно, встретит ли он кого или нет, ни с кем не остановится, никого не поприветствует. Поздороваются — ответит, но всякий раз с опозданием. Остановят — стоит и почти всегда удивляется. А если разговор затянется — удивляется еще больше. Он всему удивляется.

Но и эта пора удивления длится всего неделю. Да и слава богу, чему он может дольше удивляться?

Меж тем, Имро открывает, что может ходить в корчму; опять поудивляется, но не очень, хотя в корчме есть немало причин для удивления, теперь наступает иная пора — он опять перестает чему-либо удивляться. Отведает пива и вскоре начнет клевать носом, ну и что из того? По крайней мере может идти спать.

Он идет домой и спит, спит до самого утра.

Мастеру не надо уже ходить приглядывать за Имро, теперь он спит так шумно, что иногда и перебивает мастеру сон.

Утром мастер уходит на работу. Вильма снова наводит в доме порядок, а Имрих, хоть и встает позже всех, все время зевает, перестает зевать только к обеду.

Около двенадцати ест. Вильма всегда приготовит ему чего-нибудь на закуску, но, как раз тогда, когда собирается этим его попотчевать, замечает, что он уже снова спит, задремал у стола.

Спустя час, а то и позже Имрих пробуждается. Съест, что Вильма для него приготовила, и идет на прогулку. По дороге, вспомнит о корчме, снова туда зайдет, выпьет пива, и опять все повторяется.

Идет домой. Там-сям кого-нибудь встретит, всегда кого-нибудь встретит. Но не всякий к нему подойдет.

Кто только издали его разглядывает, а кто смотрит на него как на чудо. В общем, это и есть чудо: Имро уже ходит и даже на улицу выходит.


Однажды встречается он с мясником Фашунгом — тот ведет на веревке телку и уже издали кричит Имро: — Привет, Имришко, даже не представляешь, как я рад тебя видеть. Всегда, как встречу Вильму или отца твоего, спрашиваю о тебе, небось знаю, каково было с тобой, думал, не выживешь. Сколько не выжило. Недаром я уж тогда осторожничал. Пойди я с вами, где-нибудь давно бы откинул копыта, некому было бы нынче и теленка зарезать. Правда, теперь для убоинки мало чего найдется. Ну много ли проку от такой телочки, — указывает он веревкой на скотинку. — Каждый из деревенских чуть пожует — вот и вся вышла. Скажи Вильме, пусть зайдет вечерком. Не бойся, уж ей-то я всегда кусочек выберу. Пусть бы даже ни для кого не было, а для вас у меня всегда какой кусочек найдется. Ну а вообще-то как, полегчало?

— Теперь уже ничего. Получше мне.

— Да и пора. — Мясник покивал головой. — Надо тебе больше мяса есть. И я буду теперь для Вильмы первейшие куски выбирать. Скажи ей, пусть зайдет ко мне вечером.


Почти все спрашивают его об одном и том же. И все очень удивляются и восхищаются Имро. И он радуется. В самом деле, вдруг любые, даже самые обыкновенные и будничные вещи кажутся ему удивительными и интересными. Интереснее, чем другим. Остановится он где-нибудь и разглядывает дерево, на которое в детстве лазил, в ином месте колодец, куда деревенские коров на водопой водят, радует его и камень, что торчит у дороги, мимо него он хаживал сызмальства, никто так и не мог его своротить — даром парни испытывали на нем силу, — а теперь неожиданно он как-то иначе повернут. Неужто, правда, кто его своротил? Или он так торчал спокон веку?

Имрих оглядывает и крыши, не одну из них сработал его отец, где и он помогал, но большинство из них, особенно те, совсем низкие, много старше, а на двух-трех и вовсе низехоньких еще солома.

Надо будет их скинуть или хоть подлатать, чтобы никого не придавило. Однажды на прогулке встречается он и с Кириновичем. И тот весело с ним заговаривает. Жизнь из него прямо ключом бьет.

Имро поначалу его даже пугается. Но вскоре угадывает чутьем, что Кириновича не стоит бояться.

— Ну что, Имришко? Каково поживаешь? — спрашивает и управитель, а затем поминутно теребит Имриха за пиджак. — В который уж раз хотел навестить тебя, да все в беготне, некогда даже остановиться. Теперь живу не в имении, а в Церовой. Знаешь небось, что да как. Все одни и те же хотели бы коноводить в деревне. Сперва все были гардисты, а теперь охотно вывернули бы себя наизнанку. Я хоть и не здешний, но то, что творится, мне не по нутру. Мы хоть что-то сделали. Про табак помнишь? Мы ведь тоже могли сидеть сложа руки, а другие пускай подыхают. Я дал табак, а ты его доставил, куда надо было.

Имрих сперва подумал, что Киринович шутит. Никогда о табаке они и словом, не обмолвились. Ведь управителя и дома тогда не было. О табаке он, верно, позже узнал. Или о чем-то таком, может и о табаке, уже наперед решено было? Может, и так, дело прошлое.

— Все было как надо, — сказал он, чтобы Киринович не думал, будто он корчит из себя героя.

— Ясно, было. Знал бы ты, чего мне стоил этот табак. Не меньше десятка раз приходили ко мне жандармы. А сколько я набегался по всяким конторам. Ан у меня крепкие нервы, все выдержал, как видишь. А ты, приятель, все еще слабый, худой, повстречай я тебя где в ином месте, и не признал бы. Как чувствуешь-то себя?

— Почем я знаю? Усталый вроде. Все спать охота.

— Обойдется, Имришко. Надо есть больше. У нас много работы впереди. Надо деревню поднять. Живу теперь в Церовой. Перебрался в дом, где жили немцы. Вебер уехал в Германию, дом опустел, вот и отвели его мне. Но только на время. Знаешь ведь, на чужое я никогда не зарился. Сами мне предложили. Председатель. Он сказал: «Йозеф, иди! Знаем, ты заслужил. Всем известно, каково с тем, табаком было. По крайней мере тебе никто не станет завидовать. Хоть для деревни кое-что сделаешь». И делаю, Имришко, делаю. Сколько могу, столько для деревни и делаю. Жена меня все ругает: «Лучше бы жить нам в имении!» Будто я кому-то навязывался. Кто-то должен наводить порядок. И ты, как оправишься, помогать будешь.

Имрих улыбнулся. — Покамест плох я. Какой из меня помощник? С тех пор как дома, я еще палки не переломил.