Капелов открыл чемодан, незаметно достал оттуда несколько баночек и под видом угощения вином подлил москвичу жидкость, мгновенно развивающую доверие и привязанность.
Жидкость действительно подействовала сразу. Через полчаса москвич чувствовал себя как дома. Ему казалось, что более приятной компании он никогда не видел. Он знакомился со всеми и всем говорил:
— Алексей Степанович Головкин. Очень приятно.
— Ну, какое впечатление производит Москва? — спросил Капелов. — Ведь скоро мы будем в ней. Головкин ответил:
— О, Москва производит очень сложное впечатление. Только ненаблюдательным людям Москва может показаться провинциальной и бедной движением. Москва один из разбросаннейших городов и должна быть причислена к типу наиболее трудных. Москва холмистая, велика, но еще не настолько, чтобы освободиться от своей древней схемы. Кольцевая конструкция Москвы, почти бесплановое нагромождение переулков, узость улиц и проездов — все это чрезвычайно затрудняет движение, распыляет его и вызывает противоречивые впечатления. Но все же о внешнем впечатлении, какое производит на свежего человека Москва, больших споров нет. В конце концов, если не через два дня, то через неделю она перестанет вам казаться тем, чем покажется вначале, после сравнения с Европой. Гораздо труднее усвоить хоть в какой-нибудь мере ее, так сказать, внутренний быт, ибо в этом отношении Москва сейчас вряд ли не самый сложный город во всем мире. Тут нужно прямо сказать, что самые опытные наблюдатели не в состоянии хоть сколько-нибудь толково разобраться.
Все переглянулись:
— Как говорит человек!
— А скажите, пожалуйста, оперетта в Москве хорошая? — спросил Мотоцкий.
Капелов возмутился:
— Боже мой, какой вы пошляк!.. Да погодите же, что вы въехали с опереттой? Дайте человеку сказать…
Мещанин замолчал. Чтобы замазать неловкость, Головкин корректно продолжал:
— Да, конечно, есть и оперетта. В ней ставятся разные интересные оперетки. Вообще, в Москве все есть.
— Но, говорят, — светским тоном, совершенно не смутившись от оскорбления, продолжал Мотоцкий, покачивая головой и одновременно ногой, заложенной на другую ногу, — в Москве почти нет уличной жизни? Жизнь, говорят, очень серьезная?
— Да, Москва почти не знает уличной жизни в том смысле, в каком это принято понимать в Париже, в Берлине, в других мировых центрах. В Москве «некуда зайти», чтобы «посидеть». Есть рестораны или закусочные, но почти нет кафе — этого чисто европейского института. В Москве не понимают, как можно зайти в кафе, взять чашечку кофе и сидеть над ним час, два и три, погружаясь в свои мысли, читая газету или разглядывая окружающих. За границей кафе в большинстве случаев заменяет дом. В нем встречаются и по делам, и для личного общения. В Москве же в последнее время даже дома не принято встречаться. С каждым годом все меньше и меньше становится принятым ходить друг к другу на квартиры. В огромном большинстве случаев все встречи происходят в учреждении, на фабрике, на заводе. Конечно, деловые встречи. Но и всякие иные тоже. Дело в том, что заводы, так же как и всякие учреждения, обрастают клубами, столовыми, читальнями, библиотеками, всевозможными кружками, комнатами для развлечений и специальными комнатами отдыха, в которых запрещается громкий разговор. Все виды духовного общения происходят тут же в учреждении, и даже театр тоже часто в том или ином виде бывает при крупных предприятиях, заводах, казармах. В Москве, как и во всех советских городах, учреждение живет большую часть суток. До 4–5 часов оно выполняет свои деловые функции, а после начинается жизнь кружков, столовых, клубов и так далее. У нас жизнь серьезна. Фланирование по улицам, конечно, не культивируется. Но в то же время жизнь улицы тоже чрезвычайно богата. Сколько у нас шествий, прогулок, парадов. Мы очень часто манифестируем или демонстрируем, а просто уличных зевак, завсегдатаев и фланеров у нас действительно мало. Это верно. Это у нас не прививается.
— А скажите, пожалуйста, как проходит день в Москве? — спросил приспособленец. — Пожалуйста, расскажите подробно и последовательно. Времени у нас достаточно, а тема очень интересная.
Головкин очень охотно начал:
— Ну, как вам сказать? Я вам буду рассказывать, а вы задавайте вопросы. Ну, утро начинается, как обычно, как во всех крупных городах. Идут рабочие на заводы и фабрики, начинает курсировать трамвай, разные обозы двигаются и так далее. Несколько позже служащие высыпают из домов, толкутся у трамваев, автобусов. Все, как обычно. Но зато внутри — и на фабриках и в учреждениях — порядки не такие, как у вас в Европе!
О, нет! Дело поставлено совершенно иначе. Охрана труда, уважение к каждому рабочему, каждому служащему. Никаких окриков, издевательств, пуканья, подтягивания. Подтягивают друг друга по новым методам: при помощи стенгазеты, различных видов соревнования, агитации, общественного давления. Это — да. Но чтобы мастер орал на рабочего — о, это окончательно вышло из обихода.
— Скажите, а службу получить легко?
— Смотря кому. Какая специальность. Что и как.
— Говорят, очень трудно. Надо иметь протекцию?
— Да, протекционизм у нас был развит и, конечно, сейчас еще полностью далеко не изжит. Долго не могли его вытравить. Всеми способами протаскивали «своих». Были, разумеется, всевозможные хитрости. Чего только не выдумывали, чтобы устроить «своего человека»! Когда перемещали начальника, то с ним переезжала в другое учреждение целая свита. Но сейчас это почти искоренено, не скажу, чтобы совсем, но в значительной мере. Теперь очень трудно стало устраивать «своих». Принимают служащих и рабочих только через биржу труда. Правда, еще сейчас ухитряются обманывать биржу труда. Хитростей раньше было много, но их становится все меньше и меньше. Сейчас единственный способ протащить «своего» — это наделить его редкой квалификацией, не имеющейся на бирже труда. Ясно, что его и пошлют при первом требовании. Например, мой хороший знакомый, директор треста, хотел обязательно устроить на службу брата своей жены. Молодой человек умел только играть на трубе, да и то аккомпанементом. Больше он ничего не умел. Он был на военной службе сигналистом. Ну, как устроить такого на работу в условиях мирного строительства? Да еще через биржу труда?
А директор треста все-таки устроил. При одном из заводов треста была пожарная команда. Ему и пришла в голову счастливая мысль — зарегистрировать брата жены так: «учитель музыки при пожарной команде». Вот! Слыхали вы про такую профессию?.. Разумеется, на бирже труда только один такой и оказался… И когда, спустя некоторое время, пришло требование на «учителя музыки при пожарной команде», то, конечно, послали брата жены остроумного директора треста… Но если б вы знали, как борются у нас со всякими такими штуками!
Все разоблачается. До всего докапываются. Расправляются беспощадно. Буквально никого не щадят. Ни в одной стране не расправляются так бесцеремонно с преступниками всех видов, как у нас. Знаете, берут самого ответственного работника, черт знает какого влиятельного человека, с колоссальным стажем, с огромными связями, невероятными заслугами, и — без разговоров — к чертовой матери, безжалостно снимают с работы, посылают в захолустье, а то и Соловки или в тюрьму. Да, тут разговор короткий. Ну, и вот, скажите, пожалуйста, есть ли у вас такой друг, товарищ, приятель, сосед, брат жены, племянник, черт, дьявол, из-за которого вы так бы рисковали?
Все хором сказали:
— Таких нет.
Головкин продолжал:
— Да, но прошли уже и те времена, когда у нас наказывали только за воровство, за самоуправство, превышение власти или какие-нибудь серьезные преступления. Малейший неправильный расчет, малейшее подобие бюрократизма, малейшая ошибка — и этого иногда достаточно, чтобы человек полетел вверх тормашками. Протекция! Протекционизм! Хорошенькое дело! Вылетают не только за протекционизм. За что только у нас не вылетают! Иногда, знаете, просто за чуждость. Вот так и говорят: «чуждый элемент», и все. А какая у нас требуется политическая сознательность! Один мой знакомый, прекрасный человек, вполне уважаемая личность, восемь лет проработавший в крупном учреждении, недавно вылетел — знаете за что? За «нечеткое отношение к батрачеству». Затем у нас снимают и просто за то, что человек засиделся.
— Что это значит? — спросил Капелов.
— А ничего. Человек долго работает на одном месте. И хорошо работает, и толково, и честно, а все-таки снять надо потому, что новый будет работать энергичнее, даже если у него меньший опыт.
— Как же теперь приспосабливаться? — спросил приспособленец Сергей Петрович Ипатов. — Подхалимство у вас действует?
— Ну конечно действует. Где же не действует подхалимство?! Лесть, подхалимаж, прислужничество — все это, конечно, еще в большом ходу. Но тоже, знаете ли, борьба объявлена жестокая. Никого не щадят. Это опасное, рискованное дело, примерно, как варка самогона.
Варить можно, но опасно. Да, подхалимство в наших условиях не только не содействует благополучию, но иногда просто опасно! Иногда, ничего не думая, поможешь чем-либо начальнику сверх полагающейся нормы и, кончено, летишь. Надо на начальство волком смотреть. Но и это не помогает! Тут можно тоже перегнуть палку.
— Значит, очевидно, надо так действовать, — сосредоточенно глядя себе на колени, подумал вслух Сергей Петрович. — Надо сохранить спокойный и независимый вид, делать так, как будто наперекор воле начальства, а в последнюю минуту повернуть… Да? Произнести смелую речь против начальства, а уже в самом конце с пафосом призвать к тому, чего начальство хочет? Да?
— Не могу сказать, — пожал плечом Головкин. — Может быть, это и хорошо, а может быть, и плохо.
— А как с голосованием? — вяло, без всякого интереса к разговору, спросил мещанин, положив в рот лепешку от кашля. Он очень боялся простуды. — Ведь надо же знать, за кого руку подымать. Черт его знает, за кого руку подымать! У вас ведь голосуют на каждом шагу. Как угадаешь волю большинства и как угадаешь, за что нужно голосовать? Ведь, если не угадаешь, прощай квартирка, уют, покой, благополучие. Ужасно неприятно! Действительно, не прав ли мой товарищ Лефруа, который сбежал перед границей? Как вы думаете? — обратился он к Капелову. — Можно ли будет мне устроиться в Москве? Я ведь не люблю всех этих историй. Для чего все эти мучения? Я хочу пожить по-человечески. Ведь один раз человек живет на свете.