– Подходит для чего? – удивлено спросила Айрис, и Альби едва удержался, чтобы не задать тот же вопрос. Художник ему понравился, но… мало ли какие люди бывают на свете.
– Для моей картины с пастушком – картины, которую я задумал, – пояснил мистер Фрост. – Ну, леди Гижмар, разве вы не видите?..
Кто такая эта леди Гижмар, хотел спросить Альби, но сказал совсем другое.
– Если за это будут как следует платить, почему бы нет?.. – проговорил он солидно. – Тоже мне наука – перегонять коров или овец! Я быстро научусь, сэр, не сомневайтесь. А куда их гнать, небось на Спиталфилдский мясной рынок?..
Портрет леди Гижмар
Шли дни, летели недели.
В последней четверти января Луис закончил подготовительные наброски, разметил на холсте фигуру возлюбленной Гижмара и начал подбирать краски, чтобы как можно точнее передать оттенок медно-рыжих волос Айрис. Сама Айрис к этому времени не только научилась стоять совершенно неподвижно («Я стала идеальной натурщицей!» – шутливо говорила она), но и писать масляными красками – разводить, смешивать, добавлять к рисунку мельчайшие детали с помощью тонкой собольей кисти, чтобы не было видно мазков, соблюдать пропорции, форму и перспективу при изображении лица или руки. Обычно Айрис так сильно разводила краски льняным маслом, что они становились текучими и приобретали прозрачность акварели. (Очень похоже на манеру Россетти, сказал по этому поводу Луис, и Айрис хотела спросить, не заметил ли он в ее набросках хотя бы крупицу присущего Россетти таланта, но промолчала.) Мраморную руку она рисовала чаще всего, рисовала с удовольствием, и, хотя ей по-прежнему доводилось совершать ошибки, она не очень расстраивалась, зная, что это всего лишь наброски и что в будущем она от этих ошибок непременно избавится. Наброски понемногу накапливались – по одному в день, – но Айрис не показывала их ни Холману Ханту, ни Милле, и только Луису дозволялось на них взглянуть. Писала она и другие предметы, но рука нравилась ей больше всего. Каждый раз, принимаясь за очередной набросок, Айрис ухитрялась находить что-то новое в расположении пальцев, а то обнаруживала небольшую впадинку у основания ладони, которая раньше ускользала от ее внимания.
По вечерам, когда становилось так темно, что писать было уже невозможно, Айрис тоже не скучала. Она шила платья для Клариссиных «женщин, вступивших на путь исправления», кроила из толстого темно-синего сукна детали лифов, корсажей, юбок, спинок или рукавов – достаточно широких, чтобы не мешать им заниматься домашней работой. Часто она пыталась представить себе этих девушек и женщин, которым представилась уникальная возможность начать новую жизнь. Себя Айрис тоже причисляла к этим счастливицам, хотя так называемое приличное общество наверняка сочло бы, что она-то поступила как раз наоборот, предпочтя честному труду в лавке миссис Солтер праздность и богемный образ жизни (если работа натурщицы – праздность, возмущалась про себя Айрис, в таком случае землекопы и строители – такие же бездельники, как она!).
Как только определились контуры будущей картины «Возлюбленная Гижмара в заточении», у Луиса вышел спор с Хантом, заявившим, что комната в башне, где томится возлюбленная рыцаря, похожа на тюремную камеру в его картине «Клавдий и Изабелла»25, которую он недавно закончил, и что сам мотив спасения Луис скопировал с его же полотна «Валентин защищает Сильвию от Протея»26. Художники, однако, довольно быстро помирились, когда Луис возразил приятелю, что с тем же успехом он может обвинять в плагиате Милле, нарисовавшего свою «Мариану»27 в схожем интерьере. Вдобавок Луис купил Ханту коробку его любимых карамелек, и мир был восстановлен. Хант рассмеялся и сказал, что коль скоро все их картины в той или иной степени затрагивают тему «узилищ», мук ожидания и чудесного избавления, им следует объявить этот сюжет основным для всего Прерафаэлитского братства на весь 1851 год.
Каждый вечер Луис провожал Айрис до ее пансиона и сдержанно, по-дружески, прощался с ней у дверей. Иногда ей не спалось, и тогда, водя кончиком пальца по рисунку на обоях, она думала: «Только теперь я живу по-настоящему. Моя жизнь началась только сейчас!» Эти мысли помогали ей ощутить в себе новую способность быть счастливой, радоваться и любить. Впервые за много-много лет Айрис начала бояться смерти. Глядя на свою бледную руку, почти сливавшуюся с серовато-голубыми обоями, она никак не могла поверить, что когда-нибудь ее пальцы похолодеют и потеряют гибкость, жизнь покинет тело, а душа – отлетит, и только нарисованное Луисом лицо переживет ее на многие десятилетия, запечатлев ее такой, какой она была сейчас.
Впрочем, переполнявшая Айрис радость была такой большой и кипучей, что ей не верилось, что когда-нибудь она может иссякнуть.
Наступил февраль. Ухмылка приходящей горничной оставалась все такой же презрительной и надменной, да и родители Айрис держали слово, отказываясь принимать ее у себя. Саму Айрис, однако, это обстоятельство беспокоило куда меньше, чем поведение Роз, которая по-прежнему не отвечала на ее письма. До сих пор Айрис помнила, как много лет назад, когда им было лет по тринадцать, сестра восторгалась сделанным ею наброском отцовской табакерки. «Ты и правда сама ее нарисовала? – спрашивала она снова и снова. – Ты не врешь?» Убедившись, что Айрис действительно ничего не стоит нарисовать на обрывке бумаги любой предмет или животное, она настояла на том, чтобы они вместе сходили в Национальную галерею. Там Роз останавливалась чуть не перед каждой картиной и, разведя руки широко в стороны, старалась убедить Айрис в том, что она-то наверняка сумела бы нарисовать лучше. «Когда у нас будет свой магазин, – добавляла она, – ты сможешь быть продавщицей и знаменитой художницей! Покупатели к нам просто валом повалят, лишь бы взглянуть на тебя хоть одним глазком!» Увы, к отрадным картинам детства примешивалось горькое воспоминание о том, каким было лицо Роз, когда она застала ее в подвале, и тогда Айрис снова начинало терзать острое чувство вины.
О сестре она думала почти постоянно – когда выдавливала краску на фарфоровую палитру, когда добавляла терпентин или масло, когда касалась карандашом бумаги. Впрочем, пока Айрис работала, эти мысли почти не затрагивали ее души, вытесняемые радостью, которую она испытывала, когда ей удавалось подобрать нужный тон или верно передать форму изображаемого предмета, будь то мраморная рука, букет цветов или какая-нибудь безделушка из обширной коллекции Луиса. Когда у нее все получалось, Айрис могла часами не разгибать спины, ни на минуту не ослабляя внимания и пребывая в состоянии глубокого творческого и душевного подъема.
Больше всего времени она по-прежнему уделяла мраморной руке. Айрис рисовала ее под разными углами, выбирая наиболее удачный ракурс для своей будущей картины. В магазине Брауна на Хай-Холборн она приобрела превосходный, хотя и очень небольшой по размеру, мелкозернистый холст, который был гладким, как полированная слоновая кость, а Луис подарил ей кисть – такую тонкую, что нужно было поднести ее к свету, чтобы разглядеть волоски.
Практиковалась Айрис на маленьких, размером с почтовую марку, участках холста. Кроме того, Луис доверил ей работать над фоном «Возлюбленной Гижмара». В общей сложности она написала два кирпича в стене темницы, пять листьев плюща, обвившего оконную решетку, и два рубина в диадеме на голове леди. Сам Луис тем временем закончил стоящее у ног пленницы серебряное блюдо, на котором были и спелые лиловые сливы (на одной сидела желто-полосатая оса), и коврига хлеба, и бокал с вином. Чтобы передать блеск серебра, сливовой кожицы и отороченного мехом платья леди Гижмар, он использовал камедь, и теперь изображение на холсте сияло и переливалось, словно пронизанное солнцем витражное окно.
– Я бы не отказалась немного посидеть в такой тюрьме, – заметила по этому поводу Айрис, отщипнув пару спелых виноградин от большой кисти, которая лежала в вазе на столе, но Луис продолжал хмуриться. Ему никак не удавалось передать выражение лица леди Гижмар, которое выходило у него слишком бледным и каким-то самодовольно-жеманным. В конце концов он решил оставить его в покое и вернуться к нему примерно через месяц в надежде, что за это время ему в голову придет какая-то подходящая идея.
Недовольство собой не мешало Луису помногу разговаривать с Айрис, даже когда оба были заняты работой. Они беседовали буквально обо всем – о поэзии, о своих честолюбивых планах, о Милле, о приближающейся весне и семейных делах Луиса, так что со временем у нее сложилось впечатление, что он относится к ней как к сестре. В то же время Айрис не переставали удивлять его заботливая предусмотрительность и внимание. Если ей случалось упомянуть о том, что ей необходим такой-то пигмент, то на следующее утро она непременно находила его на своем рабочем столе. Если она рассказывала о том, как по дороге в парк почувствовала запах превосходного пирога с почками, то, возвращаясь со встречи членов П.Р.Б., которые происходили с достаточной регулярностью, Луис приносил ей завернутый в бумагу кусок пудинга с патокой. Когда же Айрис принималась его благодарить, он просто отмахивался, утверждая, что то же самое сделал бы и для Клариссы. В конце концов Айрис решила, что если бы Луис хотел ее соблазнить, то давно попытался бы это сделать, однако до сих пор ей было решительно не в чем его упрекнуть.
Она, разумеется, слышала о любви Форда Брауна28 к его модели Эмме Хилл, от которой у него была незаконнорожденная дочь Кэтрин, слышала как Милле сплетничал о взаимном влечении Россетти и его натурщицы Лиззи Сиддал (хотя сам Россетти все отрицал). Несколько раз Айрис пыталась обиняком узнать у Милле (теперь она называла его не «мистер Милле», а просто «Джон»), были ли у Луиса другие натурщицы и как он к ним относился, но была при этом столь осторожна, что он просто не понимал ее намеков и отвечал, что да, конечно, Луис писал женщин и до нее. Задать же прямой вопрос Айрис пока не осмеливалась.