Как-то после обеда Луис спросил, можно ли ему показать Милле ее наброски. Айрис разрешила и, присев на диван, стала с безразличным видом поглаживать спящую Джинивер, хотя ее напряженный слух ловил каждое слово.
– Господи помилуй!.. – воскликнул Милле, перебирая наброски. – И ты до сих пор молчал! Какая удивительная простота! Гениальная простота!
– Ну, теперь-то ты понимаешь, что я имел в виду? – отозвался Луис, и Айрис поняла, что он уже говорил с приятелем о ней и о ее рисунках. Ей очень хотелось знать, что Луис ему сказал, поскольку в разговорах с ней он был довольно скуп на похвалы. Если Луис и говорил ей что-то, то, как правило, ограничивался советами, что и как ей следует изменить или исправить.
– Я-то думал, что речь идет об обычных женских рисунках – о птичках, цветочках, котятах и тому подобном. Мне и в голову не приходило… Честно говоря, я даже удивлялся, зачем ты тратишь столько времени, пытаясь чему-то ее научить.
Луис кивнул.
– Обрати внимание на пальцы – на то, как она ухватила их изгиб, форму… Конечно, это еще не настоящее мастерство, но набросок очень, очень многообещающий, согласен?
Милле взял в руки еще один рисунок.
– Совершенно согласен. Если так и дальше пойдет, скоро она нас догонит, а там, того гляди, и затмит!
Лишь невероятным усилием воли Айрис удалось усидеть на месте, хотя больше всего в эти минуты ей хотелось схватить Джинивер за лапы и пуститься в пляс.
В марте Луис и Айрис стали совершать долгие прогулки по городским паркам. Правда, ходил он слишком быстро, так что ей порой приходилось чуть ли не бежать, чтобы не отстать от него, но она не жаловалась. Однажды Луис набрал для нее целый букет пролесок, и Айрис никак не могла с ним расстаться, даже когда цветы завяли и засохли. Благодаря этим прогулкам она научилась смотреть на мир как на огромное художественное полотно, где есть место для чего угодно. А кроме того, теперь Айрис хорошо представляла себе, как можно изобразить эти детали. На картине, которую она безостановочно рисовала в своем воображении, Айрис могла бы запечатлеть и покрасневшие от холода пальцы жены рыбака, с необычайной ловкостью потрошившие селедку, и сверкающий, чуть зазубренный нож в ее руке, в котором отражались багровые угли жаровни. Немного мадженты смешать с гуммигутом, мысленно прикидывала она, и добавить каплю ультрамарина, чтобы передать блеск металла и матовую белизну ногтевых лунул, похожих на пять поцарапанных зеркал. А развевающиеся на ветру волосы и проступившие под кожей сухожилия прекрасно передадут напряжение и быстроту движений. В то же время ей пока не хватало храбрости, чтобы пытаться писать что-то столь реальное и живое, поэтому, возвратившись в студию, она снова и снова рисовала холодную мраморную руку.
Они побывали в Риджентс-парке, в Грин-парке и на Хайгейтском кладбище, где, присев на скамью, долго делали наброски каменного ангела, украшавшего собой одну из могил. И с каждым днем Айрис все сильнее казалось, что она перестает быть для Луиса просто натурщицей и ученицей, а понемногу превращается в коллегу-художника и друга. Сама она стала как-то особенно дорожить каждым его прикосновением, и не только когда он брал ее руку в свою, направляя карандаш в правильную сторону, но и когда во время прогулок случайно соприкасались их пальцы.
Теперь Айрис носила более свободные корсеты и простые платья, а волосы оставляла распущенными, не обращая внимания на неодобрительные взгляды прохожих. Как-то раз она даже пробовала курить трубку Луиса, но резкий табачный дым не особенно ей понравился.
– Ну и ну! – сказал однажды Луис, заметив, как Айрис посмотрела на какого-то неодобрительно нахмурившегося джентльмена (они как раз спускались с Хайгейтского холма, возвращаясь с кладбища). – Оказывается, ты умеешь убивать взглядом! Надеюсь, ты никогда не будешь смотреть так на меня, иначе со мной может случиться все что угодно. Скорее всего, я просто упаду замертво.
Он по-прежнему помогал ей делать наброски мраморной руки, внимательно следя, как она намечает композицию графитным мелком, как кладет первый слой белой краски, кое-где подцвеченный изумрудно-зеленым и ультрамарином, как выводит на картоне линии и складки ладони. Нередко Айрис засиживалась над своим рисунком допоздна, и даже позируя Луису для картины, она часто размышляла о тех улучшениях и исправлениях, которые ей нужно сделать, представляла себя контуры, которые нужно написать, тени, которые необходимо сделать глубже или, наоборот, ослабить. И хотя композиция ее картины была самой незамысловатой, – просто мраморная рука, лежащая на простой деревянной поверхности на розово-красном фоне, – труда в нее было вложено едва ли не больше, чем в самые сложные картины любого из членов П.Р.Б.
Наконец настал день, когда Айрис смогла сказать себе, что ее картина готова. Она, правда, не была полностью лишена недостатков, однако Айрис искренне ею гордилась и даже задумывалась о том, чтобы послать ее на летнюю выставку Королевской академии. Луис, впрочем, сомневался, что картину примут, и советовал Айрис подождать до следующего года. «Зачем спешить? – говорил он. – За год ты сумеешь отточить свое мастерство, и будущим летом твою руку оторвут буквально с руками – извини за плохой каламбур. К тому же ты еще молода и времени у тебя достаточно. У тебя впереди годы!..» Но Айрис не слушала – ей хотелось быстрого успеха.
Побывали они и на строительстве Хрустального дворца для Великой выставки. К этому времени каркас павильона был полностью готов, и рабочие, сидя в небольших тележках, двигавшихся по специальным желобам под самой крышей, вставляли в гнезда сверкающие стеклянные панели.
И все время они разговаривали. Луис рассказывал о своих путешествиях в Остенде, Париж и Венецию, где ему попался такой упитанный гондольер, что их лодка едва не пошла ко дну, и где он ночи напролет танцевал на балах и любовался великолепной архитектурой в готическом стиле. Еще он говорил о том, какой энергией наполнили его эти поездки, какое подарили вдохновение. Упоминал Луис и о том, как он прочел «Камни Венеции»29, в котором Джон Рёскин высоко оценивал творческую свободу и приверженность истине. По мнению Луиса, Братство прерафаэлитов придерживалось сходных творческих принципов, и поэтому ему очень хотелось, чтобы знаменитый критик заметил его картины.
Еще он рассказывал Айрис о георгианских площадях Эдинбурга, куда на полгода собиралась поехать Кларисса, чтобы ухаживать за больной подругой, а потом вдруг добавил, что должен сопровождать сестру во время этого путешествия (она планировала отправиться в Эдинбург морем), поэтому в течение примерно недели его в Лондоне не будет.
Вскоре Луис действительно уехал. В его отсутствие Айрис пользовалась его красками и кистями, наслаждаясь возможностью спокойно работать в уединении своей комнаты в мансарде. Теперь, когда она не позировала, у нее появилась масса свободного времени, которое Айрис могла посвятить рисованию углем или красками. Еще никогда она не оставалась со своей работой один на один, но никакой неуверенности или робости Айрис не чувствовала. Напротив, на нее снизошли глубокий душевный мир и покой, о которых раньше она не смела и мечтать. Это продолжалось, однако, всего два дня. Уже на третьи сутки Айрис начала скучать по Луису, с которым всегда могла поговорить о своих набросках и который был всегда готов развеселить ее какой-нибудь забавной историей. На четвертый день она написала его сестре и с трепетом и волнением, удивившими ее самое, стала ждать ответа, но ответного письма все не было, и Айрис вновь почувствовала себя одиноко. Это испугало ее – не само одиночество, а то, до какой степени она привыкла ощущать рядом Луиса. С другой стороны, кроме него, у нее больше никого не было, и она постоянно думала о нем, вспоминала их долгие, неторопливые беседы, пыталась вновь вызвать в себе те же чувства, которые испытывала каждый раз, когда он невзначай прикасался к ней. Нет, говорила себе Айрис, так нельзя! Она должна выбросить его из головы! Но чем больше она старалась последовать голосу здравого смысла, тем настойчивее возвращались к ней мысли о Луисе.
Наконец он вернулся, и Айрис поймала себя на том, что испытывает в его присутствии странную неловкость. Теперь она держалась с ним молчаливо, да и он тоже утратил свое обычное многословие. Казалось, что-то произошло, и из близких друзей, общавшихся легко и непринужденно, они превратились в двух людей, которые едва знакомы между собой.
Оставив на время «Возлюбленную Гижмара», Луис начал писать Айрис для «Пастушки», и каждый день по окончании сеанса она едва могла разогнуть затекшие ноги: после того как ей приходилось по несколько часов сидеть, подогнув их под себя, икры сводило жестокими судорогами, а бедра кололо словно тысячами иголок. Правда, примерно каждый час Луис спрашивал, не устала ли она, но Айрис отвечала, что все в порядке.
По вечерам Луис по-прежнему учил ее писать, но держался при этом с холодной отстраненностью профессионала, и Айрис не могла не задаться вопросом, что случилось или что было сказано в Эдинбурге, что он так внезапно и резко к ней охладел. Несколько раз она пыталась завести разговор о Клариссе, о доме, просто о том, какое у него настроение, но Луис делал вид, будто не замечает ее намеков, так что если они о чем-то и беседовали, то только о живописи.
«Нет, – говорил Луис, постукивая кончиком карандаша по ее эскизу. – Это противоречит основным законам перспективы. Нарисуй эту руку так, как ты ее видишь. Я же знаю, ты можешь лучше!»
И Айрис послушно садилась переделывать рисунок, а на его вопросы отвечала коротко, односложно, однако Луис так ни разу и не попытался развеять ее мрачное настроение.
Время между тем бежало все так же стремительно. Не успели они оглянуться, как наступил апрель. Пора было готовить картины для летней выставки Академии, и Луис снова водрузил «Возлюбленную Гижмара» на мольберт. Незаконченным оставалось только лицо леди, которое Луис изо всех сил старался довести до совершенства.