[62], способными вызвать любовную страсть. Там-то я и принимал Клер, но я водил туда и Жозефину, пятнадцатилетнюю портниху мадмуазель Бертен, не разделявшую вкусов своей хозяйки. Клер была женщиной спокойной и благовоспитанной, обладавшей не столько подлинным умом, сколько хорошими манерами, тогда как рот Жозефины, всегда пребывавшей в хорошем настроении, напоминал розовый бутон, и она умела уморительно подражать другим людям. Уж не знаю, как слухи об этих встречах, дополненные другими, не столь значительными именами, дошли до Дзанетты. Прелестное создание, украшавшее мои дни, внезапно превратилось в домашнюю фурию, осыпавшую меня колкими упреками. Снедаемая ревностью, щупленькая Дзанетта еще больше отощала, глаза ее покраснели и распухли от проливаемых слез, и я познал ужасное положение семейного человека. Проследив за мною, Дзанетта раскрыла мой адрес в Пале-Рояль. Как-то вечером, случайно отдернув штору, Клер обратила мое внимание на фигуру, прислонившуюся к колонне, очень похожую на Дзанетту, которая, видимо, кого-то ждала. Это и в самом деле была она. Я пришел в бешенство, но подавил свои упреки, когда, вернувшись домой, обнаружил, что Дзанетта лежит в постели, дрожа от лихорадки. Я вызвал врача, который заявил, что она опасно больна. Мы даже опасались за ее жизнь. Когда Дзанетту все же удалось спасти, еще больше похудевшая и подурневшая, она могла издавать лишь нестройные и хриплые звуки. Этим-то жутким голосом преследовала она меня с тех пор своими жалобами, доходя даже до оскорблений. Я чувствовал, что, отвергнув хорошие привычки, которым ее научили Томмазо Сасси и монашенки из «Пьеты», Дзанетта опустилась до манер собственной матери, Розальбы Колуччи, о которой в Венеции говорилось мало хорошего. Пока Дзанетта болела, я обнаружил, что она наделала кучу долгов от моего имени, каковое поведение огорчило меня своей неделикатностью, поскольку создавало мне репутацию скряги, которую никогда не подтверждали мои поступки.
В ту пору я получил от господина Корнемана интересное предложение, касавшееся правительственной финансовой сделки. Дабы справиться с великой нехваткой денег, он советовал мне поговорить с генеральным инспектором финансов. Сам он полагал, что, отдав королевские векселя по честной цене голландской купеческой компании, можно было взять взамен бумаги некоего иного свойства, которые, не будучи такими обесцененными, как французские, могли быть без труда реализованы. Я попросил его никому об этом не говорить и пообещал приступить к делу. На следующий же день я поговорил об этом с господином де Сенси, хранителем церковного имущества. Он угостил меня кофе в своей комнате, нашел идею превосходной и предложил отправиться в Голландию. Вскоре он вручил мне рекомендательное письмо господина де Шуазёля к господину д'Аффри, полномочному Министру в Гааге, где, как он думал, следовало вначале обсудить сделку, прежде чем я прибуду в Амстердам. Он дал мне весьма дельные советы и пообещал за двадцать миллионов векселей провести к послу. После долгой беседы, во время которой он показался мне весьма благоразумным в своих ответах и разъяснил, что мои действия связаны лишь с минимальным риском, я засобирался в Гаагу. Дзанетте я просто сказал, что, к сожалению, не могу взять ее с собой. Она расплакалась, и я расстроился, несмотря на досаду, которую она у меня вызывала, и яд, коим она поила меня в последнее время. Я оставил ей довольно крупную сумму, посоветовав вернуться в Венецию, где у нее были друзья, и вероятно, так она и поступила. Но, поскольку я больше никогда не слышал о Дзанетте Колуччи, что́ с нею сталось, мне неведомо.
Г. В.
Страницы из дневника Люсьена Н., утерянные, а затем вновь найденные
15 мая 19**
Вернувшись в Европу неделю назад, я до сих пор не находил времени написать об одной необычной встрече. Коллекции магараджи из Пуны были выставлены на торги, и я немедленно направился туда, невзирая на страшную апрельскую жару. Я остановил свой выбор на двух Апсарах с перетянутыми талиями, широкими бедрами под каскадами драгоценностей, тонкими и красноречивыми пальцами, толстыми шеями с тремя мясистыми складками. Две прекрасных живых покойницы из бледного мрамора, дошедшие до нас из начала эпохи Гуптов. Торги были бурными, но еще тяжелее оказался месяц вынужденного пребывания в Бомбее, где я оформлял документы на административный клиренс. Борьба с упертыми бюрократами, заполнение бессчетных формуляров, ожидание, ложные надежды и откатывания, взятки двуличным агентам и коррумпированным чиновникам. И всё это в апреле и мае!
Бомбей. Архитектурный торт, похожий одновременно на груду обломков, Акрополь и Манхэттен. Старые прилавки из красного дерева, источенные червями, неоготические башенки, покрытые бархатистым лишайником, коринфские капители серо-зеленых дворцов, ступени которых обваливаются под грудами разлагающихся отбросов, кишащих голыми детьми и дрожащих от ворон. Сараи, изъеденные мучнистой ржавчиной, клу́бы из розового мрамора посреди нескончаемой вереницы лавчонок, набитых железяками, механизмами, сандалиями из козьей шкуры, отходами, едой, тухлятиной. Хаос, перегороженный гигантскими рекламными щитами со знаками, похожими на застежки, и украшенный сари, развевающимися на шестах перед темными пещерами. Каналы улочек и широкие проспекты, окаймленные пальмами, кишат грузовиками, мотоциклами, коровами, «роллс-ройсами», ручными тележками с головокружительными грузами — их тащат темные костлявые фигурки, сгорбленные над дорожной пылью. И посреди этого термитника — целый поток разносчиков, жалких предпринимателей, зубодеров, ремесленников, беременных скелетов, закутанных в лохмотья, адвокатов в поисках клиентов, пропащих торговцев жиром, красивых девушек в джинсах, сикхов в тюрбанах нежных цветов, солдат в хаки, слепых попрошаек.
Индия шокирует. Во время первой поездки я увидел там мертвецов, завернутых в шафрановые саваны, которых несли к погребальным кострам под звуки тарелок, несли в куколках саванов трое мужчин, несли, словно срубленные деревья, несли золотисто-желтыми, словно мертвых царей. И сердце мое раскрылось, будто созревший гранат.
После оформления клиренса мне нужно было вернуться в Пуну, чтобы договориться со страховыми и транспортными компаниями — очередной кошмар. Не получив билета на самолет, я взял билет на поезд. Ужасы любого индийского вокзала, подобие геенны огненной. С тюками в руках, корзинами на голове или размахивающие сломанными парасолями, мужчины в засаленных дхоти, женщины, нагруженные детьми и домашней птицей, мусульмане в вязаных круглых шапочках и даже голые садху со знаком Шивы на лбу штурмом берут вагоны, влезают на крыши, цепляются за буферы, а дети, висящие гроздьями на дверях и кричащие все разом, бешено попрошайничают, хотя поезд уже тронулся. К тому же вся Индия пропитана запахом, который уже не забудешь никогда: карри, падаль, моча, нафталин и жасмин, да-да, жасмин… Он проникал даже в прохладный зал ожидания, где мухи годами загаживали дорожные объявления, а я часами ждал прибытия своего поезда.
Это был древний роскошный состав времен Британской империи, пришедший в полный упадок. Лопасти вентилятора на потолке нарезали воздух тонкими ломтиками и негромко скрипели. Купе еще сохраняло благородство инкрустированных перегородок в стиле ар-деко, плетеных полок и подголовника из белого тика.
В мое купе вошел еще один пассажир — француз, на вид лет сорока, с банальной и порядочной внешностью. В отличие от самолетов, где никто друг с другом не разговаривает, железнодорожные купе — странные исповедальни. Впрочем, возможно, я и сам не менее странный исповедник. Наверное, моя черная одежда, мое оливковое лицо, суровое, как у монаха Эль-Греко, взгляд, который я опускаю, пока говорит собеседник, вызывают на страшную откровенность, вынуждают раскрывать секреты, тяготящие, словно мертвый ребенок. Я никогда не задаю вопросов, а просто молчу. Я выслушал исповеди множества воров, одной трогательной матери-детоубийцы, нотариуса-грабителя, тайной проститутки. Я выслушал отца семейства, которого ужасает перспектива каждый вечер возвращаться к жене и детишкам, подозрительного банкрота, жалкого мошенника, альфонса, напуганного приближением старости, артиста, знающего, что не обладает талантом, маньяка-эксгибициониста и тех, кто годами ведет двойную жизнь и играет двойную роль. Я отпустил грехи им всем, за исключением бывшего легионера, поклонника девицы Пиаф: после рассказа о его военных подвигах меня затошнило. Человек показался мне настолько гнусным, что я выбежал из купе. Однако на сей раз мне предстояло услышать исповедь совсем иного рода — голос одного из моих собратьев.
Как редкостны мы в своем многообразии! Некрофил платонический, который грезит, рассматривая фотографии похорон. Некрофил атавистический, вроде тех мальчишек в Музее естественной истории, что кладут к ногам Люси искренние и страстные письма. Некрофил бесстрашный и решительный, выкапывающий ночью предмет своего вожделения.
Уж не помню, с чего начался разговор — наверное, с какой-то банальности, пока мы смотрели на проносящиеся за окнами девственные пейзажи Махараштры. Мой сосед вскользь сообщил, что совершает деловую поездку и что, уже давно проживая в Индии, работает в software industry[63] — деятельность, сама мысль о которой навевала на меня пустынную угрюмость. Он был отцом двоих детей и к тому же вдовцом. Настоящим вдовцом. Он заговорил, и я никогда не узнаю, действительно ли он распознал во мне некрофила или, возможно, какой-то тайный знак подготовил его исподволь и без его ведома. Но если даже некрофилы случайно узнают друг друга, они никогда друг друга не ищут. В конце концов они выбирают одиночество, и их любовные страсти невозможно передать на словах. Сейчас я думаю, что этот человек был просто вынужден открыться, что его секрет переполнял его, словно вазу, и что он выбрал меня, поскольку я оказался рядом и он полагал, что больше никогда меня не встретит. В этом польза поездов. Лично я доверяюсь лишь своему дневнику. Мне нравится писать и перечитывать, чтобы снова и снова воскрешать в памяти своих прекрасных возлюбленных. Изъясняясь путано и запыхавшимся голосом, мой сосед поведал мне историю «Мореллы», перенесенную в домашний мирок мелкого буржуа.