– Я уверен в этом, – сказал Кошарик.
– Ты говоришь, что бессмертен. Другие люди с твоей планеты тоже бессмертны?
– Нет, они – нет. Это один из признаков, разделяющих нас.
– Скажи, как ты узнал об этом? Откуда в тебе такая уверенность?
– Я знаю это, вот и все. Внутри себя я это знаю.
И этого вполне достаточно, думал я. Если он знает это изнутри, он, возможно, прав.
Я оставил его, более озадаченный, чем когда-либо раньше. Каждый наш разговор все больше приводил меня в замешательство, так как по какой-то таинственной причине я чувствовал, знал откуда-то, что знаю его более полно, чем когда-либо знал любое другое существо. Я все более чувствовал его глубину, что, казалось, находилось за пределами постижимого. Я был удивлен столь нелогичным ощущением, будто хорошо знаю его. Я на самом деле говорил с ним не более дюжины раз, но тем не менее у меня было впечатление, что он мой давний друг. Я знал о нем некоторые вещи, о которых, и в этом я был уверен, мы никогда не разговаривали. Я изумлялся, как это могло быть, что я оказывался внутри него, на какое-то время становился его частицей. И воспринимал благодаря этому определенные концепции, которых он не мог бы передать понятными мне словами. Было ли возможно, что во время единения с ним я впитывал кое-что из его личности, причащаясь тайн и причин, которые он не мог передать намеренно?
Теперь большинство газетчиков и фоторепортеров оставили Уиллоу-Бенд. Несколько дней их не было вовсе, затем иногда немногие появлялись и оставались на день-два. О нас еще писали в новостях, но магия новизны уже покинула нас. Наша история ушла из пределов внимания.
Туристы разбежались. Обычно на стоянке Бена было несколько машин, но уже не было ничего подобного тому количеству, которое было здесь прежде. В мотеле Бена теперь были свободные места, временами много. Пока события не повернулись, Бен утверждал, что теряет кучу денег. Мы все еще держали стражу и включали по ночам свет, хотя это стало казаться немного глупым. Мы охраняли то, что пожалуй, больше не нуждалось в охране. Это разоряло нас, и мы уже говорили, что следовало бы рассчитать охрану и не включать света. Но мы колебались. Принципиально, я думаю, потому что поступить так значило признать свое поражение. Пока мы еще не были готовы отступиться.
В Конгрессе начались дебаты по указу об эмиграции. С одной стороны, принять такой указ означало, что неудачников выкинут из общества, предоставят самим себе, с другой стороны, принятие указа означало бы, что они получают возможность начать снова, в новых условиях, что сулило бы им выгоды и избавляло от всех стрессов их теперешнего положения. Экономика этого предприятия не выдерживала никакой критики. Стоимость разворачивания нового хозяйства на нетронутой земле отвечала годовой стоимости жизни в старых условиях. Те, кто получал пособие, пробовали поднять голос, но он утонул в шуме, их никто не услышал. В воскресных выпусках газет и телепрограмм помещали специальные разъяснения и иллюстрации, с чем они бы встретились в миоцене. Капитолий пикетировали группы протестующих граждан.
В Уиллоу-Бенде объявилось несколько таких групп. Они ходили со знаменами и произносили речи, что мол, хотели бы оставить современное общество и вернуться в миоцен или, если не в миоцен, то куда угодно, лишь бы убраться от бессердечия, несправедливости и неравенства существующей системы. Они маршировали то туда, то сюда перед воротами и расположились лагерем на стоянке Бена. Херб выходил, чтобы поговорить с ними. Они не остались надолго. Не было ни журналистов, чтобы интервьюировать их, ни фотографов, чтобы их снимать, ни толп народа, чтобы глумиться над ними, ни полиции, чтобы их разгонять, поэтому они убрались восвояси.
За два часа Конгресс принял билль об эмиграции. Президент наложил на него вето. Закон был проведен, невзирая на вето. Но запрет Госдепартамента снят не был.
Затем, на следующий день, суд вынес свое решение. Правительство пошло против нас. Разрешение не было дано. Запрещение путешествовать в Мастодонию оставалось в силе, и мы были выброшены из бизнеса.
32
Днем позже разразилась буря. Словно по сигналу – а возможно, и впрямь по сигналу, так как мы никогда не узнали, как разворачивались события – загорелись гетто в Вашингтоне, Нью-Йорке, Балтиморе, Чикаго, Миннеаполисе, Сент-Луисе, на западном побережье – всюду. Толпы хлынули в сверкающие огнями деловые районы городов, и теперь, в отличие от ситуации 1968 года, горели не только гетто. Огромные витринные стекла окон магазинов в деловой части городов были разбиты вдребезги, сами магазины ограблены и подожжены. Полиция, а в некоторых случаях и Национальная Гвардия, стреляли по бунтарям, те отвечали огнем.
Плакаты кричали: «Дайте нам миоцен!». Они требовали: «Дайте нам уйти!». Взывали: «Нам нужен еще один шанс!». Они были разбросаны по улицам, мокли под дождем, а порою были залиты кровью.
Так продолжалось пять дней. Потери с обеих сторон исчислялись тысячами, и жизнь остановилась. Затем, к концу пятого дня, неистовство угасло и прекратилось. Две стороны, сторона закона и порядка и сторона все попирающего протеста, противостояли друг другу. Медленно, с остановками, осторожно нащупывая дорогу, начались переговоры.
В Уиллоу-Бенде мы были изолированы, так как большая часть внутриконтинентальных линий была повреждена. Телевизионные станции, как правило, продолжали работать, хотя и не во всех пунктах. Кое-где они замолчали. Однажды позвонил Куртни, но потом мы больше ничего от него не имели. Попытки добраться до него провалились. В том единственном телефонном вызове он сказал, что считает важной возможность апелляции на действия суда, но с такой ситуацией он сталкивается впервые.
Ночь за ночью, а иногда и днем мы собирались в офисе Бена и смотрели на телеэкран. Днем и ночью, когда бы ни появились новые сообщения о бунтарях, они шли с экрана, так что телевидение, в сущности, стало почти непрерывной программой новостей.
Это было завораживающее зрелище. В шестьдесят восьмом году мы порою побаивались, не будет ли у нас установлена республика. Теперь настали времена, когда мы были уверены, что нет. Лично у меня было чувство вины. Предполагаю, что и у других тоже, хотя мы никогда не обсуждали этого вопроса. Одна мысль сверлила мой мозг: если бы мы не начали путешествия во времени, ничего такого и не случилось бы.
Мы разговаривали о том, как мы могли быть так слепы, так благодушны, что поверили, что закон об эмиграции был просто ничего не значащим политическим жестом! Поверили, что немногие из непривилегированных, если им будет позволено, захотят стать пионерами на неизвестной земле. Я чувствовал себя особенно неуютно, потому что я был чуть ли не первым, кто сказал, что предложение в целом бессмысленно. Разгул протеста, казалось, демонстрировал, что гетто желают получить второй шанс, который им предлагают законодательно. Но было трудно судить, насколько это неистовство было вызвано желанием этого шанса, а как много было результатом застарелой, сдерживаемой ненависти и горечи, умно затронутых теми, кто руководил этим бунтом и направлял его.
Прошел слух, что армия бунтарей из Туин-Сити движется на Уиллоу-Бенд, возможно с целью развернуть операцию переселения во времени. Шериф поспешно собрал добровольцев, чтобы остановить этот марш, но, когда они вернулись, выяснилось, что никакого марша не было. Было множество других отвратительных слухов, которые время от времени заползали в сообщения новостей. Почему бунтари не решились взять нас приступом, я понять не мог. С их точки зрения, это было бы логичным поступком, хотя, по всей вероятности, это не было бы сделано, как нужно. Если они думали об этом вообще, то видимо, представляли себе какую-нибудь машину времени, которую можно физически захватить и с которой они, возможно, могли бы управиться. Но, очевидно, никто не думал об этом. Пожалуй, лидеры операции сконцентрировались на разгуле конфронтации, которая поставила бы федеральный истэблишмент на колени.
Пять дней прошло, и в разрушенных, темных городах установилось относительное спокойствие. Начались переговоры, но кто разговаривал, где и о чем могла идти речь – не сообщалось. Газетчики и работники телесети не были способны проникнуть в это молчание. Мы пытались добраться до Куртни, но дальние телефонные линии еще не работали.
Затем однажды, далеко за полночь, Куртни вошел в ворота.
– Я не звонил из Ланкастера, – пояснил он, – потому что быстрее всего было схватить машину и приехать. – Он взял коктейль, предложенный ему Беном, опустился на стул. Этот мужчина выглядел усталым и опустошенным.
– Днем и ночью, – сказал он, – мы заседали днем и ночью последние три дня. Боже, я надеюсь, мне никогда больше не придется пережить такого.
– Ты был на переговорах? – спросил Бен.
– Именно. Я думаю, что мы уже все решили. Я никогда не видел таких упрямых сукиных сынов за всю свою жизнь, как с той, так и с другой стороны, как от правительства, так и от зачинщиков. Я должен был бороться и с теми, и с другими. Сколько раз я принимался объяснять им, что Ассоциация Перемещений Во Времени имеет наибольшую долю в деле, что мы защищаем свои интересы и что без нас никто ничего не сможет сделать.
Он осушил бумажный стаканчик, который ему подали, и отставил его. Бен снова подлил туда жидкости.
– Но теперь, – сказал Куртни, – я думаю, у нас есть все. Документы подписаны. Как в них зафиксировано, если никто из этих ублюдков не переменит своего решения, мы организуем в миоцен дорогу во времени бесплатно. Я должен был сделать эту уступку. Точка зрения правительства такова, что программа будет стоить столько, что оно разорится, выплачивая нам нашу долю. Я-то в это не верю, но больше ничего сделать не мог. Если бы я отказался, переговоры зашли бы в тупик. Правительство, я думаю, выискивало повод увильнуть от них. Мы только предоставляем им дорогу во времени – и все. Только скажи им – вот она, а дальше пусть сами о себе заботятся. В обмен на это госдепартаментский запрет будет отменен, все останется, как есть, и это не будет нам стоить ничего. Нам даже не навяжут правительственной регуляции ни в какой форме – ни в государственной, ни в федеральной, ни в какой-нибудь еще. И более того, переговоры и на этот раз чуть не были сорваны. Мастодонию согласились рассматривать, как независимый штат.