Бывало, Вяйно любил с разбегу вспрыгивать на нее и затем взбегать по ее изогнутому стволу до самой вершины, раскачиваясь на ней и напевая что-нибудь удалое. Но теперь уже целое лето ива стояла нетронутой, и место вокруг нее поросло высоким бурьяном. Ей тоже недолго оставалось красоваться в зеленом наряде. Настанет день, когда ее ствол и ветки тоже станут голыми и черными. Всему придет конец, как пришел конец к ней, к Вилме, для которой уже не осталось в жизни ничего. Непонятно только, почему господь не прибирает ее к себе, оставляя неведомо зачем топтать землю.
Веселый, резвый Пейкко подбежал к ней и остановился, повиливая белым пушистым хвостом и глядя на нее преданными коричневыми глазами.
— Ну что, Пейкко? — сказала Вилма, со вздохом. — Небось уже есть хочешь?
И верный пес подтвердил это предположение признательным повизгиванием, участив и без того частые взмахи хвоста.
— Все вы каждый день хотите есть, — сказала Вилма, кинув тоскливый взгляд в сторону ивы. — Все вы пропадете, если я не приготовлю вам еды.
И снова Пейкко с готовностью это подтвердил.
— Все вы жить хотите, — сказала Вилма. — Всем вам дела нет ни до чего другого, только бы жить.
«Да, да, жить! — ответил ей всем своим видом Пейкко, обрадованный вниманием хозяйки. — А разве это плохо — жить? А что же еще надо? Что еще надо, хозяйка, а?»
И он запрыгал из стороны в сторону, не жалея в избытке восторга своего короткого пушистого хвоста. Головой он делал такие движения, словно сверлил воздух. Черный кончик носа ходил у него ходуном, ловя ее запахи, коричневые глаза ловили ее взгляд, а уши вставали торчком, ловя звуки ее голоса.
— Бессовестный ты, Пейкко, — сказала Вилма. — Давно ли ты неразлучно бегал со своим молодым хозяином и даже вспрыгивал вслед за ним на ствол вон той ивы. И вот не стало его, твоего хозяина, а тебе и горя мало. Ты скачешь, как прежде, и еду тебе только подавай.
«Да, да, хозяйка! — прокричал радостно пес. — Как ты верно угадала. Еду подавай! Еду, еду! Это такая великолепная вещь — еда! Что на свете может с ней сравниться?»
Вилма отвернулась от него и медленно поднялась на крыльцо. Вернувшись в дом, она повесила на место полотенце и открыла печную заслонку. Из печи ей в лицо пахнуло теплом. Дрова внутри лежали, сложенные в клетку еще с вечера. В нижней части клетки, в промежуток между колотыми поленьями, была заложена растопка — пучок щепок с берестой. Все это просохло за ночь в теплоте печи и нагрелось, ожидая огня. Она оттянула вьюшку трубы и ткнула горящей спичкой в бересту. Та с жадностью приняла огонь и сразу закурчавилась и задымила, передавая огонь щепкам. А от щепок языки пламени, постепенно удлиняясь, потянулись в разные стороны, прилипая к поленьям.
Пока огонь в печи разгорался, Вилма причесалась перед зеркалом, висевшим на стене между комодом и окном. Проделала она это быстро, давно усвоенными, привычными приемами. Вынув сперва приколки из растрепавшегося клубка темно-русых волос на затылке, она дала им свободно рассыпаться. Были они у нее не очень длинные, доставая чуть ниже середины лопаток, но густые. Взяв затем с комода гребень, она принялась их расчесывать, наклоняя голову вбок. Ранний утренний свет, проникая в окно, слабо освещал ее, и в зеркале отражалась не столько она, сколько огонь печи. Расчесав волосы, она скрутила их в толстый жгут и, завернув его на затылке спиралью, закрепила тугие выпуклости этой спирали медными приколками.
Делая это, она не думала о том, что делает. Делали ее руки, а не она сама. И глаза не видели того, что было перед ней. Они смотрели в какой-то иной, горестный мир, не следя за движениями рук. Сами руки сняли с вешалки легкий цветной платок и повязали им голову, соединив концы на затылке под узлом волос. Сами руки взяли в углу возле печки пустую корзину, и сами ноги понесли ее к двери.
Кошка спрыгнула с печи и остановилась у двери, просясь мяуканьем на двор. Ее голос вернул на время мысли Вилмы к тому, что ее окружало, и она сказала:
— Ну что, Мирри? Выспалась, отогрелась? Прогуляться тебе понадобилось? Иди, иди, прогуляйся.
Она выпустила кошку и сама вышла вслед за ней. Курочки уже появились на дворе, оставив насест, хотя еще не совсем рассвело. Для начала они выискивали себе корм где пришлось, но, увидев хозяйку, кинулись к ней со всех ног. А было их у нее тридцать четыре штуки с приплодом этого года. И впереди всех бежали к ней молодые, выглядевшие не в меру длинноногими, оттого что их туловища не успели еще укрупниться и обрасти длинными перьями. Быстро перебирая лапками, они неслись прямо на нее, растянувшись в две цепи, словно солдаты во время атаки.
— Кыш вы, глупые! — сказала Вилма, взмахнув корзиной. — Не торопитесь. Еще успеете получить свое.
И они остановились в недоумении, поглядывая на нее то одним глазом, то другим. А потом опять разбрелись по двору, выискивая себе корм где придется. Ей даже стало жалко их, бежавших к ней с такой доверчивостью. Но пусть знают свою очередь. Ишь каким войском на нее ринулись! И как просто было их остановить. Если бы всякое войско можно было так останавливать. Как легко жилось бы тогда людям на земле.
А если бы так же вот остановить русское войско? Ведь это такое зло, такое зло. И ничем его не уничтожить. Попробовали немцы его раздавить, но даже у них ничего не вышло. Такая это страшная сила. Но ведь гибли же они тысячами, сдавленные кольцом в Ленинграде. И се доблестный Вяйно содействовал этому с перешейка. Всех бы их так извести. И если бы даже ей, Вилме, дали в руки ружье и пустили на фронт, разве она стала бы их щадить?
Сурово сдвинув брови на широком лбу и крепко сжимая ручку корзины, Вилма спустилась в погреб за картошкой. Картошка, еще не совсем просохшая, лежала в погребе справа и слева, отделенная от узкого прохода двумя низкими жердяными загородками, которые тянулись от входа на всю трехметровую длину погреба.
С одной стороны лежала мелкая картошка, с другой— крупная. Это была огородная картошка, поспевшая раньше полевой, еще не копанной, и занимала она только малую часть погреба.
Погрузив ладони в груду мелкой картошки, Вилма наполнила ею полутораведерную корзину и положила сверху еще несколько крупных картофелин для себя. С этим грузом она прошла по тропинке между огородом и ягодным садом к ручью. Груз был нелегкий, но она не замечала этого. Только раз она перекинула корзину из одной руки в другую и при этом сказала, взглянув на небо:
— Прости меня, боже! Да, это жестоко — желать им смерти, я знаю. Но как же тогда, господи? Ведь Вяйно-то нет! Вот стоит ива, на которую он взбирался, а его нет. И не будет никогда. А убил кто? Они убили. О проклятые!
В ручье были сделаны два углубления. Одно для вычерпывания чистой воды — выше того места, где стояла ива, а другое ниже по течению. Она подошла к углублению, которое было ниже, и здесь перешагнула одной ногой через ручей, повернувшись лицом навстречу течению. Стоя так на обоих берегах над быстро бегущей чистой водой, она погрузила корзину в углубление, держа ее обеими руками за ручку, и тут же вынула ее из воды, встряхивая на весу и колыхая, чтобы дать струям воды лучше обмыть картофелины. Повторив это несколько раз, пока из отверстий корзины не потекли совсем прозрачные струи, она понесла вымытую картошку в дом.
И внутри дома она продолжала выполнять все привычное, каждодневное с тем же старанием, как всегда, но без всякого интереса к тому, что выполняла. Сердце ее было сдавлено болью, мысль была сдавлена, и двигалась она по комнате только потому, что надо же было двигаться и что-то делать, господи! Если не двигаться, то что же тогда? И она двигалась, выискивая для рук такое, на что требовался излишек усилий.
Отобрав из корзины крупные картофелины, она положила их в маленький чугунок, а в большой чугун высыпала всю остальную картошку. Воду в чугуны она могла бы налить из кадки ковшиком. Но, увидя, что в кадке осталось не более двух ведер воды, она подняла кадку, подхватив ее одной рукой снизу, а другой сверху, и залила картошку в чугунах прямо из кадки.
Так же точно — чтобы облегчить себе труд — она могла бы поставить оба чугуна на шесток до того, как залила их водой. Но она не искала облегчения и рада была каждому лишнему усилию. Что ей вес чугуна по сравнению с той тяжестью, которая давила на ее сердце? Она легко подняла на шесток чугуны с водой и картофелем, продвинув их затем ухватом в глубину печки. Рядом с ними она поставила горшок со вчерашним супом и медный кофейник с водой. Остатки воды из кадки пошли в чистое ведро. С этим ведром и подойником она отправилась в коровник.
Делала она все быстро, словно торопясь куда-то. Ей казалось, что если она поторопится, то и жизнь ее поторопится. А ей так хотелось, чтобы жизнь поторопилась, чтобы она пришла теперь к своему концу и дала наконец ей, осиротевшей матери, вечное успокоение от всех мук. Ничего иного она больше не желала. Но несмотря на быстроту, с которой двигались ее руки, жизнь ее не ускоряла своего движения. Все так же медленно ползло время, и крепкое тело не принимало болезней, готовое, кажется, выдержать еще не один год подобных терзаний. За что осудил ее бог на эту казнь?
Стойло для коров, овец и лошади находилось у нее под одной крышей. Даже маленький поросятник был пристроен вплотную к стойлу, в стене которого пришлось пропилить отверстие для поступления в поросятник тепла зимой. Поросята дружно хрюкнули, когда она прошла с ведром и подойником мимо этого отверстия к тому углу, где стояли две коровы и телка. Всего у нее было три поросенка. Двух она выращивала к будущему году, а одну свинью прошлогоднего приплода откармливала; держа ее в отдельной загородке. Перед зимой она собиралась пригласить из соседней деревни старого Урхо помочь ей заколоть свинью и разделать тушу. Все шло благополучно в ее хозяйстве, ибо она не жалела сил, чтобы к возвращению сына удержать все в лучшем виде. Но к чему это все теперь? Никому это теперь не нужно.
В коровнике для нее не было дела, требующего особенных усилий, но нужна была внимательность, чтобы молоко в подойник попало чистым, без запаха коровы.