И она старалась эту внимательность нарочно усилить, чтобы хоть как-то приглушить грызущую ее боль. К стене была прибита деревянная полка, на которой лежала маленькая деревянная скамеечка ножками вверх. Она сняла с полки скамеечку, а на ее место поставила пустой подойник. Со скамеечкой и ведром она подсела сперва к рыжей Мансикке и обмыла ей вымя, наливая воду из ведра прямо в ладонь. Потом она повернулась к черной Мустикке, тоже мирно жевавшей свою утреннюю жвачку, и обмыла и ее вымя. Выплеснув остатки воды в желоб, она обтерла изнутри ведро прихваченным с собой чистым полотенцем, проверила чистоту ведра при свете лампочки, свисающей со стены на металлической дуге, и еще раз обтерла.
Делая это, она силилась полностью уйти в то, что делает, но тщетно. Все вокруг слишком живо напоминало ей сына. Даже эта лампочка, дающая свет всему коровнику, где стояли отделенные друг от друга загородками две коровы, телка, лошадь и овцы, даже эта лампочка не преминула осветить в ее памяти былые дни. Почти год назад акционерная компания по какой-то причине прекратила подачу тока по этой линии. И когда ее мальчик в начале весны уходил на войну, в доме было сумрачно и невесело. Единственной световой точкой в темные вечера служил фонарь, в котором бережно сжигались остатки елочных свечей. Но он сказал ей:
— Ничего, мама. Как только я вернусь, так и свет загорится.
Но вот свет загорелся уже полтора месяца назад, а он не вернулся и никогда не вернется. О боже, боже!
Вилма присела на скамеечку возле Мансикки, зажав между колен ведро, и принялась доить. И снова она напрягла внимание. А как же без внимания? Без внимания и струя пронесется мимо ведра, и ведро может выскользнуть или повернуться в коленях так что молоко выльется. Доила она всегда в прямое ведро, у которого верх и низ были одинаковы. Его удобнее было зажимать коленями. Но зато попадать в него струями молока было труднее. Ну и что же? Она привыкла. Может быть, иным хозяйкам больше нравится доить в широкое ведро или даже прямо в подойник. А ей нравится доить в это ведро. Зачем она будет отказываться от своих привычек?
Нравится — и все тут. Она и в это ведро надоит не менее проворно, чем иная хозяйка в широкое.
Скользя влажными пальцами по соскам коровьего вымени, Вилма даже попробовала было подсчитать по отрывистым журчащим звукам в глубине ведра, сколько белых струй извлекалось из одной пары сосков и сколько из другой. Но очень скоро мысли ее опять ушли в свой неизменный горестный мир, а пальцы продолжали действовать сами по себе, как уже привыкли действовать за многие годы. И снова скорбь наполнила ее взор, и без того не ведавший радости. Брови сблизились, углубляя складку над переносицей, и все широкое лицо застыло в неподвижности, отливая медью при свете лампочки.
Только ее губы сложились не совсем так, как того требовала суровая скорбь лица. Они не были у нее приспособлены для выражения суровости. Наделенные с избытком полнотой и мягкостью, они даже в сомкнутом виде сохраняли такое положение, словно готовились вот-вот растянуться в улыбке. И как бы следуя этому стремлению, их углы даже выдавливали легкие вмятинки у края ее щек. Но в ее голосе не было мягкости, когда она встала, надоив полведра, и сказала, обращаясь к низкому потолку коровника:
— Нет, господи. Не могу я им простить. Не могу. Ты убей меня, если это грех, но проклятие им!.. Проклятие им!
И снова ее губы сомкнулись, выдавив ямочки на краях щек, и все лицо застыло в суровости и скорби. Она вылила молоко в подойник, стоящий на полке, накрыла его полотенцем и подсела к Мустикке.
Всего молока получилось около трех четвертей подойника. Положив скамеечку на место, она понесла молоко в дом, сопровождаемая понимающим взглядом белого, мохнатого Пейкко. Рыжая Мирри уже сидела на крыльце, тоже великолепно зная, какого рода груз находится у ее хозяйки в подойнике. Она знала, что сейчас получит свою долю, но все же на всякий случай еще раз напомнила о себе мяуканьем.
Вилма впустила ее внутрь, но сперва уделила внимание десятилитровому бидону. Он сушился у нее в опрокинутом виде на шестке, который служил также и пли-той. Накрыв бидон сложенной вчетверо марлей, она вылила в него почти все молоко. Оставшимся молоком наполнила двухлитровую стеклянную банку и деревянную плошку для Мирри.
Пока Мирри лакала свою долю, Вилма закупорила бидон, протолкнула выгребателем поглубже в печь горящие дрова и вышла во двор. Обойдя дом, она поднялась на несколько ступенек вверх по лестнице, приставленной к нему со стороны сада, и посмотрела в ту сторону, где стоял дом ее соседки Сайми. Ого, как там рано поднялись! Младший сын Сайми уже гнал свое стадо вдоль полевой дороги, к нижним лугам.
Вилма спустилась на землю и полубегом направилась к хлеву. Гнать коров, овец и телку через поле на соединение со стадом Сайми ей тоже пришлось почти полубегом. Мальчик еще издали крикнул ей:
— Здравствуй, тетя Вилма!
— Здравствуй, Тауно, — ответила она и, подойдя к нему поближе, сунула в карман его куртки четыре куска сахара, завернутых в бумажку.
Этот сахар ей удалось приобрести летом в обмен на яйца и масло. Целый килограмм сахара! И она берегла его на тот случай, если сын приедет в отпуск. Но сын уже никогда не приедет в отпуск. А сама она не могла есть его сахар. Так пусть он доставляет радость хоть маленькому белоголовому Тауно. Тот, правда, ежился и краснел каждый раз, бедняга, когда она делала такое добавление к его несложному завтраку, но от сахара не отказывался. Какой ребенок откажется от сахара, да еще в такое трудное время? А сделать ребенку приятное— не высшая ли это радость на земле? И кем надо быть, чтобы безжалостно убивать их, рождаемых на радость миру?
Домой Вилма шла еще более торопливым шагом, легко неся через поляну свое плотное, коренастое тело, перехваченное у пояса тесемками передника. И все дальнейшее она продолжала делать с большой спешкой, словно торопясь куда-то. Придя домой, она вывела из стойла лошадь и вскочила на нее верхом, держа в руках моток веревки с коротким колышком на конце. Лошадь не спешила уйти со двора. Но Вилма сжала ее бока каблуками башмаков и рванула повод.
— Ты же отдыхаешь сегодня, Пелле! — сказала она и заставила кобылу пойти рысью. А так как рысью довольно сильно трясло, то она скоро пустила ее вскачь, направляя вдоль ручья на выкошенную луговую низину, где уже успела вырасти новая молодая трава. Здесь она соскочила с лошади и оставила ее на привязи, вогнав колышек в землю с помощью камня.
На обратном пути она еще издали увидела едущего к ней на велосипеде старшего сына Сайми и ускорила шаг. Но тот опередил ее. Он уже сидел на ее крыльце и разговаривал с Пейкко, когда она подошла, вся потная и красная от спешки.
— Здравствуй, Вилли, — сказала она. — Что нового?
— Здравствуй, тетя Вилма. Вот новое.
И он протянул ей свежий номер газеты «Карьяла»[1] и последний из сентябрьских номеров журнала «Котилиеси»[2].
— Разве это новое, — сказала она, но все же бережно взяла в руки газету и журнал. Их выписал год назад ее Вяйно, и теперь они были для нее как бы продолжением его существования, как бы некоей долей его самого, еще живущей в этой бумаге.
Она внесла их в дом и положила на книжную полку, поверх других журналов и газет, а из дому вынесла десятилитровый бидон с молоком. Ей пришлось придержать велосипед, пока Вилли привязывал бидон веревкой к багажнику. Славный он был мальчик, этот Вилли. Такой же белоголовый, как Тауно, и щеки такие же нежно-розовые, на которые и загар-то не ложится. Он каждый день приезжал к ней, чтобы забрать утреннее молоко, а потом отвозил его вместе со своим на сдаточный пункт в Мустакоски. Дома ему приходилось пристегивать к велосипеду двухколесный прицеп, потому что кроме ее бидона он ставил на площадку прицепа два своих и еще четвертый бидон от хозяйства старого Урхо.
Ему едва исполнилось шестнадцать лет, а он уже работал как взрослый, выполняя в хозяйстве своей матери все, что надлежит мужчине. Он и голосу своему старался придать мужскую густоту, хотя это ему плохо удавалось. Завязав последний узел, он сказал, подражая размеренности речи взрослого:
— Новое еще то, что та перестрелка в лесу два дня назад была, оказывается, с «лесными братьями».
— Ах, вот как? — сказала она.
— Да. Так люди думают, потому что двое вчера вышли из леса и объявились властям в Мустакоски.
— Вот как! Стало быть, они до сих пор там прятались?
— Выходит, так.
— Значит, свои в своих стреляли? А я уж подумала, что русские опять появились.
— Какие? Те, что партизанили там, возле Сювяйоки?
— Да.
— Ну что ты, тетя Вилма. Те давно куда-то пропали.
— А хоть бы и все они пропали.
Отцовский велосипед был немного великоват для Вилли, а бидон, кроме того, мешал ему забросить ногу через седло. Он сел на велосипед с нижней ступеньки крыльца. И пока он постепенно набирал ход, Вилма сказала ему вдогонку:
— Ты им передай, что две сотни яиц у меня будут не раньше воскресенья. А масло собью на той неделе.
— Хорошо, тетя Вилма. До свиданья.
— До свиданья, мой мальчик. Счастливо доехать.
Она вздохнула, провожая его глазами, и некоторое время постояла так, опустив руки. Пейкко заскочил немного вперед, чтобы оказаться в поле ее зрения, и остановился, повиливая хвостом и вопросительно глядя на нее рыжими глазами.
— Да, да, Пейкко, сейчас! — заторопилась она и вошла в дом. Вода в чугуне кипела и пенилась. Вилма пошевелила выгребателем горящие поленья и снова вышла, прихватив горшок с холодной ячменной кашей, сваренной накануне. Помешивая в горшке на ходу ложкой, чтобы сделать кашу рассыпчатой, она прошла в амбар и там зачерпнула полный совок овса.
— Тип-тип-тип! — позвала она, выйдя из амбара, и птичье войско не замедлило ринуться к ней из всех закоулков. Выбрав место, поросшее травкой, она пошире раскидала овес, чтобы им не было тесно клевать, а разворошенную в горшке кашу старалась подбрасывать больше молодым курочкам. Молодых у нее было шест-наддать. Среди них пять петушков. Старых — восемнадцать, и среди них только один петух, но зато такой красавец, каких поискать. Четырех молодых петушков она уже заранее наметила продать зимой. А насчет курочек подумает ближе к весне, когда они начнут нестись. Конечно, с некоторыми из них тоже придется расстаться. Зато останутся самые плодовитые. Уже сейчас видно, какие они бу