Это был худощавый, довольно стройный юноша с длинными темными волосами, обрамлявшими узкое лицо. Все, все существование наше есть некая непостижимая загадка, и сие есть тайна за семью печатями — как может некто в цельном своем облике воплотить всю мыслимую красоту, силу и великолепие, если ни один аспект его телосложения, рассматриваемый сам по себе, ничего такого не предвещает.
Юноша определенно был недурен собой, но я сомневаюсь, что у него, если объективно подойти к регистрации размеров и веса, имелся бы шанс на каком-нибудь конкурсе под названием, ну, скажем, Boy Universe. Тем не менее, когда он, описав вслед за своей вагонеткой изящную дугу, подъехал к открытым раздвижным дверям багажного вагона и ловкими, безошибочными взмахами зашвырнул один за другим несколько объемистых кубических пакетов в руки почтовиков, которые перехватывали их в грузовом отделении, он явился мне — с неизбежностью — воплощением совершенного творения Божия и всего того, что заключал в себе смысл этого слова. Сколько ему было лет? Он трудился, работал по найму: это означало, что ему должно было быть как минимум четырнадцать. Но намного ли старше он был в действительности?
Возможно, из-за жары, он был легко и скудно одет. Его еще по-мальчишески хрупкий корпус облекала невероятно яркая лиловая блузка с очень низким вырезом, без рукавов, и была она — с некоторым внутренним протестом я слегка в этом усомнился, хотя, в сущности, и сомневаться не стоило, — была она женская. Чересчур короткая для него, она обнажала широкую, поджаренную солнцем полоску вокруг талии. На нем были кричаще-красные, тонкие бархатные брюки с поясом на бедрах и каштаново-коричневые сапоги с высоченными каблуками. В те времена от юноши требовалось немало мужества, чтобы решиться на столь откровенный туалет, и, наблюдая за его движениями, оценивая взглядом его узкие, гибкие бедра и отчетливо обрисованную, почти непристойно крупную юношескую штуковину, я ощутил почтение и восхищение, от чего у меня на мгновение закружилась голова. Было не исключено — и даже весьма возможно — что он не был абсолютно против мужской любви, но и робкой попкой тоже не был: нет, да класть он на всех хотел. Что же, и на меня положит?
До отхода поезда оставалась еще минута-другая. Парень, определенно удовлетворенный тем, что уложился с работой вовремя, присел на краешек своей вагонетки, вытащил из кармана пачку табака, раскрыл ее и огляделся по сторонам. В это время взгляд его встретился с моим. И только тогда я сообразил — разумеется, я уже заметил это, но факт до меня не дошел — что он носит очки, и — придуманная или нет — в памяти моей всплыла строчка из любовного объявления в газете: ИЩУ ДРУГА ЖИЗНИ. ОЧКАРИКАМ ПРОСЬБА НЕ БЕСПОКОИТЬСЯ. Я невольно хмыкнул, и улыбка, усмешка или гримаса, вопреки моему желанию появившаяся на утомленной моей, похмельной роже, не осталась безответной: мальчик тоже улыбнулся, дерзко и открыто, как редко улыбались мне мальчики.
За одну-две секунды в моей голове, как у тонущего в момент смертельной опасности, пронеслось больше, чем мог бы вместить в себя целый книжный том. Это был он, он и никто иной, тот, кого я всю жизнь мою искал по разным городам, улицам и странам, тот, кого я сейчас видел перед собой. Да, видел… но что же теперь успеешь за эту единственную оставшуюся минуту?.. Можно выйти и присесть рядом с ним на его вагонетку, а поезд тронется, и я, к примеру, скажу — ничего более идиотского не придумаешь, но ни на что иное я бы не решился — «А, ладно, другим поездом поеду. Этот битком набит». Ну а дальше что?
Парень снова глянул на меня и одарил еще одной улыбкой. То, что я продумал, взвесил и решил в последующий десяток секунд, было — так мне теперь кажется — немыслимо вместить в такой промежуток времени, и тем не менее я совершенно уверен, что все это промелькнуло у меня в голове. Он был молод… гораздо младше, чем нагловатый, сонно таращившийся на меня несколько часов назад мальчишка в классе той школы, — тому явно было не менее 17–18, и — как мне это в голову пришло в тот момент, одному Богу известно — звали его Константином; безнадежно испорченный, ни дома, ни где-либо еще не ударивший палец о палец, и ни разу в жизни своей ничего не осуществивший и ни на что не годный… Но этот мальчик, в блядовитых своих одежонках, — и те-то лишь для виду, — которому, наверно, было не больше четырнадцати… он работал, экономил, был родительской гордостью… Родители «Константина», раздувшиеся от образованности и целеустремленности, разорались бы на весь белый свет, осмелься я в их любимого сынка пальцем ткнуть… в то время как родители этого принцика-работяги, простые, богобоязненные люди… они, после первого шока, еще и «одобрили» бы… я просто слышал, как его отец произносит: «Оно конечно, дело скверное, думается нам, но парень этот, что ж, он вполне приличный тип…» Ну да, почем им знать…
«Знаешь что? — думал я, словно лунатик, выходя из купе и направляясь в тамбур, дверь которого, выходящая на перрон, была все еще открыта. — Если из этого что-то выйдет… если действительно что-то выйдет… я стану католиком».
Я подошел к двери тамбура. От конца поезда через перрон приближался кондуктор, захлопывая дверь за дверью. Я, как безумный, обшаривал карманы — внутренние, нагрудный… Попалась какая-то визитка. Точно ли моя, а то вдруг кого другого?.. Все может быть… Я нашел огрызок карандаша и, — Бог знает из каких идиотских представлений о человеческом равноправии, — невзирая на, похоже, становящуюся уже фатальной нехватку времени, зачеркнул на карточке мой благородный титул.
Начальник станции заливался в свой свисток, а я встал, выглянул на улицу и протянул карточку юноше, с которого не сводил глаз. «Ты не очень-то на мою рожу смотри, — думал я. — Ты в сердце мое загляни: золото, чистое золото…»
Юноша встал. Он больше не улыбался, но тех нескольких мгновений, что нам еще оставались, ему хватило как раз для того, чтобы сделать пару шагов, приблизиться ко мне и схватить карточку.
На какую-то долю секунды я ослеп. По оклику кондуктора я, пошатываясь, отступил назад, и дверь захлопнулась. Поезд тронулся. Сквозь запыленное дверное оконце мне еще несколько секунд виделось вблизи лицо юноши, покрытое легкой испариной, словно серебряная маска некого бога из дальней страны, безмятежное и как бы неподвижное, ни улыбки на нем, ни удивления… до того, как оно скрылось из виду… Навсегда?..
Я поплелся назад в купе. Никто, казалось не заметил ничего особенного, и я вновь устроился на том же месте.
«Если из этого что-то получится… Конечно, но тогда?.. Что будет тогда с нами обоими? Ведь это было что-то, чего, в сущности, быть не может?..
И тогда я дал себе обет, что, если «из этого что-то получится», я стану католиком… Ну да, при ближайшем рассмотрении это было не столь уж страшно: во-первых, у меня уже так или иначе имелось подобное намерение… И во-вторых: я не связал себя обязательством и не назначил срока…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Во второй половине пятидесятых годов у меня возник определенный интерес к католицизму. Интерес этот был смутным и пассивным, и совершенно еще не носил характера, который побудил бы меня к сколько-нибудь активным попыткам анализа. Единственно новым в этом положении дел было то, что я, до сего времени находивший идею римско-католической церкви слишком уж дурацкой и нелепой для того, чтобы удостаивать ее какой-либо мыслительной деятельности, отныне всякий раз, натыкаясь на что-либо, имеющее отношение к католицизму, — рассуждения, описания или изображения, — воспринимал их спокойно.
Мало-помалу я остановился пред некоей загадкой, парадоксом, — в любом случае, перед чем-то, что начало интриговать меня и казалось мне вызывающим. Во всех почти текстах брошюр, статей, радиовещательных апологий, в молитвенниках и на поминальных открытках меня коробила беспомощность стиля, жалкий, до инфантильности низкий уровень интеллекта и перебор с тавтологией и штампами. С картинами дело обстояло не лучше. Католическое изобразительное искусство пятидесятых–шестидесятых годов поистине превосходит все то, что даже самое смелое воображение может нафантазировать о безвкусице или хотя бы лишь об отсутствии элементарного мастерства. Королем всего этого рыночного искусства, лишенного даже честной красивости добротного китча, был (и, возможно, по-прежнему остается) маляр Эйк[35] со своими бесполыми апостолами, которых он наделял малюсенькими ступнями в треть нормального размера. Если задуматься о том, что его работа представляла собой наименьшее из зол, можно будет понять, что я имею в виду. Штудируя дома католические трактаты для юношества, которые я подчас за пятачок покупал на рынке, и от которых, хоть и лежали они день и ночь на открытом воздухе, все еще исходил бьющий по легким католический душок, — я в совершенном недоумении разглядывал Марию без титек, в ночнушке, с вишнево-красными надутыми губками, с фигурой, вытянутой до пропорций космического корабля, или ангела-хранителя, волокущего на буксире благочестивого школьника, беспалой кистью уцепившись за его руку, которая не влезла бы в чашу со святой водой.
В чем же было дело? В общем, можно было прийти к двум соображениям. Первое — и на тот момент единственное, у меня возникшее, — гласило, что католики есть некая разновидность недоумков, которые не в состоянии выражаться ясным, персонализированным языком, которые едва, а то и совершенно не способны к упорядоченному мышлению и лишены какого бы то ни было вкуса или эстетических угрызений совести. Будь это так — примерно четверть, а то, возможно, и треть человечества нужно было бы причислить к слабоумным. Подобное заключение было весьма привлекательным, и не исключено, что лет десять назад я без особых сомнений остановился бы на нем. Однако, несмотря на все мои переживания по поводу квази-проблем, я с течением времени сделался слишком стар и умудрен, чтобы на этом и успокоиться. Понятно дело, будь католическая вера учением остатков какого-нибудь племени, затерянного в медвежьем углу и превращенного под давлением дискриминации в социальных дебилов, которые из чувства самосохранения судорожно цепляются за окаменелый, бессмысленный ритуал, — тогда бы такому выводу можно было дать ход. Но католицизм, равномерно распространившись по всему миру, процветал как в примитивных социальных структурах, так и в странах с высокоразвитой индустрией. А я был достаточно честен, чтобы признать, что существовали люди высокого духовного облика, замечательные ученые и гениальные художники, прилепившиеся к католической вере не из лености, по привычке или общественных интересов, а по велению сердца. Я в эт