Мать и сын — страница 17 из 38

[46] фанерного абажура аварийной лампы над темным, «под старину», столом, рассматривая мою визитку, как вдруг ее выхватывает из его руки неожиданно вошедший в комнату отец. Боже праведный! Матросик застывает на месте, а его отец впивается глазами в карточку, разрывает ее в клочки и швыряет в печь. В следующий момент он надвигается на Матросика, одной рукой крепко хватает его, а второй принимается изо всей силы, где только может достать, лупить по его беззащитному телу.

То, что я видел в своем воображении, являлось недоказуемой, хотя и не синхронно с моими мыслями свершавшейся реальностью, но картина обладала такой визионарной и покоряющей силой, что заставила меня забыть обо всем окружающем. «Пидор! Грязная продажная задница!» — слышался мне рев матросикиного отца, и он хлестал еще сильнее. Матросик, тщетно пытаясь вывернуться и отвести удары руками, громко плакал, протяжно, пронзительно вопя своим юношеским голосом. Ничего я не мог сделать, ничего. Всё как всегда: невинный, беззащитный мальчик, которого обижали и мучили, и я не мог прийти к нему на помощь, поскольку никто не знал, где он живет. Я видел и слышал удары, сыплющиеся на его хорошенькое, робкое юношеское личико и на хрупкое юношеское тело, едва защищенное легонькой кисеей девичьей блузки и тонкими, как паутинка, брюками. Невольно, однако неудержимо, воспрял мой мужеский жезл, и я проклял себя. Чья была в том вина? Нет, подумал я с горечью, не только моя. Его корчи и вопли под жестокими ударами по матово-бархатистому, еще почти нигде не опушенному матросиковому телу были моей виной, моей величайшей виной — никогда я от этого не отрекусь… Но в еще большей степени была в этом вина людей, всего грешного человечества, отвернувшегося от Бога… бесстыдно грешащего… отказывающегося перейти в другую веру и отрицающего Суд Божий… Когда-нибудь эта вина будет искуплена, и Матросик будет отомщен в судный день… Но дело могло несколько подзатянуться, поскольку до всего этого было еще очень далеко… Должен ли я отомстить за него, хотя бы загодя?.. Но как?.. Я вообразил себе липкие, серые часы воскресного полудня, вскорости предстоящие мне, и мне вспомнился Отто ван Д. «Фунт льна!» Из фунта льна можно было навить достаточно веревок, чтобы связать его по рукам и ногам и сплести карательный кнут… Прямой метод. Господь когда-нибудь отомстит за Матросика, тут у меня сомнений не было, но ведь нынче-то у Него — выходной… Если я сегодня возьму его задачу на себя и заставлю Отто ван Д. с его «фунтом льна» уже сейчас почувствовать, что было причинено Матросику, моему Матросику, по его вине… Да, если он дома и я смогу добраться до него… Посмотрим…

Мало-помалу я начал проникаться словами проповеди. Ректор Ламберт С. выбрал ее предметом сражение Иакова с ангелом[47]. Историей типичного Божественного провидения она не была, поскольку, на мой взгляд, в ней заключалась ночная борьба Иакова с самим собой, в течение которой тот сумел победить свой гнев по отношению к Исаву и в итоге по наступлении рассвета принял решение пойти навстречу брату, дабы примириться с ним. Ангел здесь представлял не Господа, но скорее демоническое начало, а именно — мстительную ненависть, терзающую сердце Иакова. По меньшей мере, если я, согласно своим крестьянским понятиям, верно истолковываю данный отрывок из Библии, поскольку ректор Ламберт С. в ангеле прозревал как божественное, так и человеческое, или человеческое в божественном. Все было человеческое, но в то же время божественное: в человеческом заключалось также и божественное. Не то чтобы все, что человек натворил, становилось божественным, но, так сказать, Бог был в человеке. Я слишком поздно прислушался, то есть, возможно, я понял неверно, но не страшно, подумал я: меня это в любом случае ни к чему не обязывало, и это уже было кое-что.

Я ощущал снисходящие на меня восхитительную кротость и спокойствие. До чего же весь этот бедлам, — несмотря на теоретически довольно замкнутый характер системы, — бестолковая и невинная суета… Как мог кто-то делать из этого серьезную проблему: соучаствовать или нет? Что это изменило бы? Я мог сделаться католиком, а мог и не делаться им: и так было хорошо, и этак. Мысль эта была ошеломительной находкой, и довольно странно, что я так долго размышлял, прежде чем пришел к ней.

Проповедь подошла к концу, ректор Ламберт С. причащал лично, и души потянулись за причастием. Гостию в те времена, в отличие от нынешних, еще не протягивали на ладони и не подносили на блюде, — священник укладывал ее на вытянутый язык, словно некий оральный суппозиторий. Подобную практику я всегда находил недостойной и безвкусной, я и сейчас так считаю. «Приимите, ядите», — сказал Сын Божий, и речи не было о том, что Он для своих учеников, будь это даже младенцы на горшках, взялся бы строгать бутербродики размером с игральную кость, дабы потом распихивать их по ртам. Но сила символа преодолела даже такую профанацию, и это преисполнило меня миром. И все же я с изумлением и восхищением наблюдал, как ректор Ламберт С., продираясь сквозь джунгли артистической свиной щетины, с истинно католической сноровкой умудрялся добраться до ротовых отверстий различных альтернативных типов, определенно не поддаваясь соблазну взмахом руки отлучить их от причастия, буркнув: «Шел бы ты сперва помылся да щеки поскреб».

При выходе из церкви я мог, буде таково мое желание, ни с кем не встречаясь, из портала в нижнем этаже выйти прямо на улицу и смыться, но меня понесло в большую старинную прихожую, где, как мне заранее сообщили, можно было выпить кофе.

Там толпился народ. За четвертачок можно было получить чашку кофе, который подавало некоторое количество женских душ. Ведь вот скудоумие, модная прогрессивность: послушать службу, а потом выпить кофейку? Может, и так, но все деяния людские были скудоумием и посмешищем: ни черта это не означало. И, кофе, кстати, был ни слабым, ни скверным, а весьма крепким и превосходного качества.

Смедтс и его свита снова нашли меня, и в ту же секунду мной овладели прежние оцепенение и омерзение, какие я претерпел в доме Смедтса: тягостное ощущение, что я ничего, абсолютно ничего из того, что передумал и прочувствовал во время службы, никогда не осмелюсь высказать Смедтсу, даже ничтожной части этого. Никто меня ни о чем не спросил, но интеллектуальная дама-настольница, по-прежнему вооруженная плоской египетской сигаретой в мундштучке слоновой кости, глянула на меня, словно ожидая какого-то заявления.

— На мой взгляд, всё было замечательно, — ляпнул я.

Ректор Ламберт С. появился в комнате, облаченный в темную пиджачную пару. После нескольких слов приветствий и рукопожатий направо и налево он остановился рядом с нами, и Смедтс представил меня. Знал ли он заранее о моем приходе и его цели? Возможно, да, и я счел, что мне нужно бы что-то сказать. Но теперь, исключительно от изумления, у меня появилась в высшей степени странная мысль, которая, хоть я ее изо всех сил старался отогнать, с еще большей силой неумолимо давила на меня. Странная была она, совершенно ясно, но потом, сильно позже, она полностью подтвердится фактами… Это было чувство, что он, Смедтс, совсем не хотел, чтобы я когда-либо примкнул к его церкви… Как я до этого додумался? Теперь-то уж он не должен был беспокоиться. «Пока к ней принадлежат люди вроде тебя, я к ней принадлежать не буду», — преисполнившись ненависти, подумал я. Но в то же самое время я не доставил ему триумфа. Я добрался до следующей фазы: я этого хотел, и я не хотел этого. Но теперь мне волей-неволей пришлось раскрыть рот.

— Я пришел с господином Смедтсом, — проблеял я. Ректор Ламберт С. обратил на меня свой взор. Взгляд его не был исследующим или любопытным, но, скорее, в нем сквозила терпеливая усталость.

— Я уже много лет интересуюсь… — сообщил я, — и…

И в этот момент я заметил за его спиной, совсем рядом, мальчика, которого издали видел на хорах, возле органа. Я узнал его исключительно по цвету одежды и по манере двигаться. Это был он, тот самый, совершенно точно, но выглядел он совсем не таким, каким я наколдовал его себе в мечтах: ему вовсе не могло быть 18–19 лет, но тринадцать, самое большее четырнадцать. Он не был бледен лицом, и он не был блондином, но оказался много прекрасней и восхитительнее, чем я представлял. У него была слегка побронзовевшая от солнца или от природы кожа, и короткие, очень темные, почти черные волосы. Я заметил темный пушок над верхней губой его действительно крупного, влажного и невинного рта.

«… и теперь я подумываю примкнуть, я бы так сказал». Смешно, — я с трудом подбирал слова. Мальчик у органа огляделся, словно кого-то искал. Он не взял себе кофе, и я представил, как, будь я один, я быстро проложил бы себе путь через толпу, дабы завладеть чашкой кофе для него и принести ему… Но нет. Даже на это я бы не осмелился… Я попытался придать своему взгляду отсутствующее выражение, чтобы не выдать ректору Ламберту С. моего интереса к чему-то еще, кроме Рима, но взгляд мальчика встретился с моим. Его большие, темные, блестящие глаза неподвижно остановились на моем лице, — казалось, удивленные, но также и любопытные и даже дерзкие.

— Ты женат? — спросил ректор Ламберт С. Его переход на «ты» поразил меня, но не оттолкнул. Смедтс и его сопровождение тактично отвернулись и завели беседу между собой.

— Женат… — повторил я. — В определенном смысле… Я хочу сказать… у меня есть друг… — закавыка была в том, что это было правдой лишь наполовину, или вовсе не было правдой, потому что у меня больше не было друга… никого у меня не было…

Мальчик за спиной ректора Ламберта С., стоявший на том же месте, шагнул вперед, чтобы посмотреть на меня. На несколько секунд его взгляд опять встретился с моим, и теперь он улыбнулся, чуть-чуть, но несомненно улыбнулся.

— Но это никакой роли не играет, — нервно поведал я. — Его это совершенно не волнует. — Ректор Ламберт С. кивнул и, казалось, задумался.