Мать и сын — страница 24 из 38

Отто опять запротестовал.

— У тебя такое восхитительное тело, Отто, — заверил я его, поглаживая и целуя его лицо. — Я хочу еще немножко побыть с тобой. — Это был эвфемизм, поскольку во мне зашевелилось желание прокатиться по второму разу, и я довольно опрометчиво выдал это желание парой легких движений.

— Герард, мне в самом деле больно, — опять заныл Отто, на сей раз нетерпеливым и расстроенным тоном. Похоже, он хотел выбраться из-под меня, но у него ничего не вышло…

— Тихо, — пришикнул я. — Еще чуть-чуть. Как приятно, радость моя, что ты совсем мой. — Я пересилил себя и некоторое время лежал спокойно.

Что же это такое делалось? Неужто так было всегда: я желал юношу и хотел обладать им, но я не был влюблен в него, он был мне безразличен и даже отвратителен, и при свершении священного деяния с ним я думал о другом мальчике, или мальчиках, которых в слепой преданности обожествлял? И как так получилось, что, даже ложась в постель с каким-нибудь мальчиком, которого действительно любил, во всяком случае, он что-то значил для меня, — я гнал любовь даже от себя самого — ведь именно так оно и было? И кучи всех этих басен, которые я сочинял про себя или выбалтывал, в которых укрощаемый юноша должен был становиться рабом моего «далекого возлюбленного» и переносить от него унижения, наказания, насилие и даже притворяться шлюхой — всегда ли существовала эта ревистская rêverie[56]? Весь этот пиздеж в кровати, который рано или поздно опостылевал любому сопостельнику — неужто я и раньше тонул в нем? Нет, раньше — нет, это я знал прекрасно. В прежние годы, когда на улицах, площадях и в вечерних парках я снимал мальчика и уводил с собой, или шел к нему, любовь всегда была без извилин: я желал юношу, и в постели предавался ему душой и телом, и нередко, безо всяких сопроводительных кинокадров, насмерть — и по большей части безответно — влюблялся в этого юношу, и ни в кого другого… Безответные любови… Если бы за количество безответных любовей можно было достичь вечного блаженства, моя душа раз десять была бы уже спасена, — да что уж теперь об этом…

Но когда именно начался этот сыр-бор, который в постели постепенно начал напрягать и Вими, отчего тот соизволил назвать меня «сексуальным извращенцем»? А начался он, — потрясенно осознал я, — удивительным образом примерно в то же время, когда я начал культивировать религиозные чувства, понятия и мысли. Одно отклонение я подцепил одновременно с другим…

Связано ли это было с Богом? Возможно, да. Эта неопрятная кладовка и уныние сего развратного алькова, еще большее, возможно, уныние просторной гостиной Отто, лишенной вкуса, вдохновения или идеи, безысходность ее, стоит лишь задернуть занавески, и еще большая безысходность, когда они раздвинуты — в этом, неоспоримо, крылась некая система и неумолимый порядок. Божественный порядок? Но как же это? Да… Все же… Он — божественный… Внезапно я понял то, что, в лучшем случае единожды, смутно и неопределенно испытал раньше, но никогда не умел дать этому вразумительного истолкования… Точно так же, как я искал Бога, который есть вне времени, пространства и материи и посему является единственной реальностью, искал я и Любовь, которая никогда не существует во времени, пространстве и материи, не имеет физического тела, но посему, совсем как Бог, есть единственная реальность… Моя — в глазах других людей, и частенько моих собственных — предосудительная и порочная любовная жизнь была, в сокровеннейшем ее замысле, жизнью благочестивой… То, что я делал, было нечисто, низко, нелепо и унизительно, но это было освящено, поскольку являлось частью священного плана Господня, который он начертал для меня… Поскольку он, прямо перед тем, как сотворить мир, до начала времени, определил и постановил, что я, в этот самый день, в этот самый час и это самое мгновение, в этом самом закутке буду объезжать Отто, скандируя строки моей ревистской молитвы, а потом вторично прокачусь на нем верхом… То, что мной «тоже кто-то управляет», было больше, чем дурацкая шутка: это было правдой, и правда эта на первый взгляд казалась узилищем, но это была такая правда, которая в то же время «могла освободить» меня, если бы я только захотел разглядеть и принять ее… Господь все устроил таким образом, что я был приговорен — или призван — искать единственную настоящую Любовь, и только ее, — ту, которую я могу созерцать лишь издали и никак иначе, неузнаваемо видоизмененную «в тусклом стекле», и никогда «лицем к лицу»[57], и я в жизни не осмелюсь прикоснуться к ней, так же, как никто на земле не может созерцать или осязать Господа — и при этом живет. Вот так, и не иначе. Это был в некоем роде мой собственный ад, или, по крайней мере, мое чистилище и, непостижимо, за пределами понимания моего и любого другого человека, — Он, в безмерной Его милости ко мне, так распорядился, и посему это было хорошо… В Нем «шевелился» — на этом слове, в данный момент двусмысленном, я хихикнул — «и жил» я, избранный, дабы мне было позволено полностью покориться воле Его. «Да святится имя Его в веках», — вслух произнес я, при этом не удержавшись от того, чтобы легкими толчками моей штуковины не проскандировать сказанное в мальчишескую дырочку Отто.

— Я больше не могу, Герард, — проскулил тот.

— Никак не оторваться мне от твоей дивной попки, звереныш мой, — доверительно сообщил я ему. Больше я не мог сдерживаться и пустился, сначала потихоньку, во вторую любовную поездку.

— Выйди из меня!.. — почти навзрыд простонал Отто.

— Ну чуть-чуть еще, братец мой раб, — произнес я мягко, но решительно. Я был достаточно предусмотрителен, чтобы не ускорять фигуры парного танца, но для пущей надежности поспешил переместить руки на нижнюю часть его тела и намертво сцепил ладони и запястья у него под животом… нет, я не позволю ему удрать… мои проездные документы были все еще действительны… А он себе что думал? Что его задницу только для его собственного удовольствия сотворили?.. У Господа совершенно иные планы… Я застонал и почувствовал, что вновь вот-вот полностью лишусь воли и сделаюсь орудием своего желания, или что там это было…

Отто попытался облечь в слова новый, ныне отчаянный и даже переходящий в агрессию протест, но у него вырвался лишь сиплый надсадный вопль. Он затрепыхался подо мной, пытаясь высвободиться, но я зажал его, словно в тиски. Я замер, и он, в свою очередь, прекратил извиваться.

— Стисни зубы, Отто, — сказал я. — Красота требует жертв. — Я начал новую серию рывков, и теперь точно знал, что сделал так не ради смягчения причиняемой этим боли, а ради боли как таковой, и еще — чтобы услышать в его голосе головокружительное, чарующее свидетельство этой боли и увидеть корчи его беззащитного тела.

— Ты что!.. Ты что!.. — вопил Отто, мотая головой из стороны в сторону, — он бился так, что чуть не вышиб меня из седла.

И опять я притих.

— Боже мой, Отто, каких-нибудь четверть часа, — отвечал я сквозь стиснутые зубы. Я сомневался, хватит ли у меня самообладания на очередную паузу, — то есть кашу нужно было расхлебать как можно убедительней…

— Я знаю, чего мне хочется, Отто, — торжественно возвестил я. — А вот знаешь ли ты, чего ты хочешь? Ты видел сумку, с которой я пришел?

— Я… я с ума сойду!.. — охнул Отто.

— Я с радостью с тебя соскочу, парень, — нежно проворковал я. — Но в этой сумке я принес с собой хлыст для мальчиков. Такой испанский. Шестьдесят два сантиметра длиной, шесть миллиметров толщиной. — Ничего подобного у меня с собой не было, но побасенки эти приделали моему желанию пару крылышек. — Розга для наказаний, Отто, розга для гадких мальчишек… Ты чего хочешь? Мою любовную дубинку, или дубинку, которой бьют, — чтобы кровушка по твоим ляжечкам потекла?.. Выбирай же поскорей, что душе твоей милей… — Я дал Отто прочувствовать короткий, но мощный рывок.

— Ты… ты негодяй!.. — простонал Отто, бессильно вздергивая голову.

— Ты никогда не знал, кто я, Отто, — сказал я как можно медленней и четче, хотя мне казалось, что я говорю слишком быстро.

— Чего ты от меня хочешь…! Что ты делаешь…! Ты не человек, а…! — в полный голос взвыл Отто. Его борьба вновь чуть не завершилась успехом, но я был сильнее.

— Я есмь и буду Тем, Кто я есмь и буду,[58] — сказал я, в то время как мне все-таки удалось почти нечеловеческим усилием заставить собственное тело замереть. Сумеет ли Отто опознать цитату?.. Вряд ли…

— Я тебе сейчас расскажу, кто я такой, — продолжал я. — Ты этого никогда не знал, Отто, кто я такой. Вот теперь узнаешь. Первый раунд, это было еще все-таки ради тебя, Отто, милый зверь мой… Но второй раунд — для кое-кого другого… теперь я беру тебя и катаюсь в тебе, просто потому, что наслаждаюсь твоей болью, Отто. Теперь я беру тебя, чтобы мучить, терзать, видеть и слышать твою боль, чтобы заставить тебя петь и плясать, для меня, мой маленький музыкант… Ровно столько, сколько мне будет угодно…

— Ты… ты… ты чудовище… ты меня убьешь! Нет! Нет! Я не могу!..

— Слушай внимательно, Отто, — воззвал я к нему. — Если пациент доктору не помогает, доктор ничего сделать не может. Можешь орать, пока соседи не набегут. Но я‑то не боюсь, Отто… я — нет… Я им просто скажу, что ты педрила… Что они живут на одной лестничной площадке с кем-то, кто называет себя мужчиной, а сам, как девка, под любым мужиком ножки раздвигает… — Я снова сделал пару рывков.

— Я… я так умру!.. перестань!.. — прохрипел Отто, кусая подушку.

— Все там будем, — утешил его я, вновь чудесным образом овладев собой и умудрившись не шевельнуться. — Ох, заткнуть бы тебе глотку, раз и навсегда… Богом клянусь, Отто — я это могу, я это сделаю, лопни мои глаза… Мне терять нечего, и бояться мне нечего… Но я бы лучше послушал, как твое горлышко поет и говорит… отвечай мне то, что я хочу услышать… Будешь давать ребятам в порту?.. Будешь слушать, что я тебе говорю?..