Мать и сын — страница 3 из 38

— Я, в общем, могу попросить, чтобы меня пустили посмотреть, — в конце концов, сам того не желая, выдавил я, прежде всего, чтобы нарушить собственное хмурое молчание.

— Можешь им позвонить, — женщина просто взорвалась энтузиазмом. — У них телефон есть, да-да. Районная медсестра им от нас звонила, — словно что-то доказывая, добавила она. Я огляделся и только сейчас заметил в комнате телефонный аппарат: в наши дни — нечто совершенно обыденное, но по тем временам, двадцать лет назад — исключительная роскошь.

— Да, теперь у нас есть телефон, — продолжала она так, будто мне было известно, что раньше она этого удовольствия была лишена. — Очень нам долго пришлось ждать. На очереди стояли. И вот две недели назад… — Она сделала паузу, чтобы произвести в уме пересчет, не исключено, что притворный. — Точно, четырнадцать дней назад, — заверила она меня. — Восьмого января. В пятницу. Явились в пол-второго, и к четырем часам уже все было готово. Муж домой приходит, а у нас телефон!

«И он тебя не придушил», — пробормотал я про себя.

— Звони, звони, — напирала она, хватая телефонный справочник. Выхода не было. Я неловко порылся в книге, однако номера не нашел. — Нет, это все вот здесь, в разделе «Р-К».

— А, вот оно что.

Незадолго до того, в дверях бывшей Розенбургской школы, я ощутил озноб, но теперь меня бросило в жар, и кровь ударила мне в голову. Я набрал номер. Первый же католический проныра, взявший трубку, ничего не понял и пошел звать второго. С тем я говорил медленнее, подобрав умиротворяющий тон, ставивший под сомнение важность моей просьбы. Проныра Номер Два соображал еще хуже.

— Сдается мне, не простое это дело, — пробормотал я, прикрыв рукой микрофон, в притворной попытке достичь взаимопонимания, к коему стремился меньше всего.

— Да уж точно, лазутчиков им там не надо, — проворковала женщина.

Номер Третий, несомненно, жаждал моей смерти, но голос у него был чистый мед: разумеется, можно, только скажите, когда. Я поспешно назначил время: через полчаса. «Отлично». Еще полчаса тут сидеть… Но теперь я понял: больше ни ногой в этот квартал, в эти улицы и закоулки, в эту комнату, никогда в жизни, во веки вечные — никогда, никогда…

Мне ничего не оставалось, кроме как задержаться и посидеть еще немного. За третьей чашкой слабенького кофе — с молоком и сахаром, от которых я забыл отказаться с самого начала — женщина наскоро поведала мне все, что ей было известно о конгрегации, занимавшей сейчас здание бывшей Розенбургской школы. Они там чуть ли не мрут от лишений, голодают. Вот какая, например, у них зимой жратва? Засолка из салата цикорного, Герард, в фаянсовых горшках, каждый божий день. Неужто существует еще такой способ консервирования овощей, при котором от них ничего не остается, кроме клетчатки цвета коровьего дерьма?

Мало-помалу братья заработали цингу, выпадение волос и какие-то странные шишки. Стечением обстоятельств, — возможно, оттого, что врачи различных вероисповеданий по обоюдной договоренности подменяли друг друга, — к одру одного занемогшего брата явился некатолический доктор. Сей еретик, раскольник или же вовсе атеист поинтересовался, чем человек, вообще говоря, питается, и в конечном итоге не пожелал узреть угодной Господу связи цинги с католичеством. «Пакости этой, во всяком случае, больше в рот не берите», — заявил он. Братья–то не возражали бы, да вот аббат и слышать ничего не хотел. Ну а как же, он ведь был единственный, кто ни в чем не нуждался, — вероятно, благодаря особому промыслу Божьему, а может, потому, что только он один из всех регулярно дорывался до человеческой пищи за дверьми аббатства, — на свадьбах, вечеринках и праздниках первого причастия.

Католики, что правда, то правда, народ трусоватый, и так сразу против власти пойти не осмелятся, только если эта власть слаба и гуманна и придерживается принципов демократической терпимости; но католическая трусость наших братьев, вкупе с их засранством, вылилась в результате в типично католический мятеж скверных мальчишек: они там, в аббатстве, сговорились потихоньку выгрести из чана засоленный в нем цикорный салат и как-то ночью выплеснули содержимое всех фаянсовых посудин в один и тот же сортир. Сток засорился, и рабочим пришлось менять канализационные трубы аж до самой Заювелплейн, брусчатку снимали. — Да, вот дела-то.

Выйдя на улицу, я сначала двинулся в сторону моей старой школы. Однако, стоило лишь мне, завернув за угол, исчезнуть из поля зрения моей хозяйки, я тут же переменил курс. Я отказался от запланированного посещения и на встречу не пошел.

(Стояла ли когда-нибудь в этом здании рождественская елка, я так никогда и не узнаю).


Я помнил — возвращаясь к временам двадцатилетней давности — что одни отделывались от своей елки раньше, чем другие. Бывали такие, что держали ее до первого января, другие — до самого Крещения (считалось, что хранение ее после этой даты приносит несчастье), но некоторые избавлялись от нее уже в первый день Рождества. Это была довольно обычная процедура: не выставлять дерево за дверь до прихода мусорщика, а выкидывать ночью из окна, да как можно подальше. Этими елками быстренько завладевала молодежь, чтобы устраивать из них запрещенные полицией, иногда просто хулиганские огромные костры. Теперь я пытался опередить молодежь и таскал в темноте одно деревцо за другим. Я обнаружил, что на каждой выкинутой на улицу елке, по большей части с обломанными второпях ветками, имелось какое-нибудь украшение, пусть даже самое мизерное. На одной висел пучок канители, на другой — обрывок серебристой гирлянды или почти целый стеклянный шарик; а порой на ветке оставалась прикрепленная каплями воска подставочка для свечи, иногда еще с порядочным огарком.

Я бережно снимал эти забытые останки, выбирал из всех трофейных елок самую маленькую, устанавливал ее в ведре с землей и увешивал всеми теми украшениями, которых не заметили другие ребята. Таким образом, я в первые дни Нового года обзаводился собственной праздничной елкой.

На задах нашего жилья в нижнем этаже был сарайчик, дверь которого изнутри и снаружи запиралась на ключ: необычное обстоятельство, поскольку дома у нас практически все было сломано, утеряно или по каким-то иным причинам приведено в негодность.

Огарки я переплавлял в более-менее нормальной величины свечи. Затем запирал дверь сарайчика и, усевшись на бетонном полу, оставался наедине с моей Елью.

Весьма запоздалое празднование моего собственного Рождества не смущало меня. В этом, впрочем, не стоит пока искать предвестия моих широких взглядов, которые появятся позже, и согласно которым, в сущности, каждый день — это Рождество и не существует во всей Вселенной ни места, как бы ничтожно оно ни было, ни временной точки, где бы не благовещал Ангел, не зачинала Богородица и не являлся на свет Господь: то, что свершается в Евангелии, свершается всегда и повсюду.

Нет, от таких соображений я был тогда далек. В кромешной тьме моего сарайчика зажигал я на елке две-три свечи и созерцал чадные язычки пламени. Вот и все.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Матрос Лис считает, что я все изобразил превосходно, и прежде всего ту тетку в комнате, «когда думаешь, что ты хочешь ее придушить. Задушить-то ты ее не задушил, но когда читаешь — весь так прямо напрягаешься, потому что думаешь: вот сейчас, сейчас он ее удавит».

— Рад, что тебе это так понравилось.

— А вот когда ты пишешь, что ты — там, в той комнате, у тебя появляется ощущение, что ты в самом деле там?

— Полнейшее, Лисенок, полнейшее.

Возможно, это и впрямь было одной из важнейших причин того, почему мне приходилось писать непрерывно — ведь если бы не это, я никогда больше не смог бы выбраться «из комнаты».

Но насколько это соответствует истине: «все превосходно изобразил»? Все? У меня такое чувство, что в предыдущей главе я вообще не рассказал ничего из того, что заслуживало упоминания. Восполнить это упущение представляется мне невозможным, и все же на двух вещах я бы хотел остановиться подробнее.

Первая касается г-на Ван Кюйленбурга. В один прекрасный день он попросил меня передать моему отцу, что хотел бы потолковать с ним. Нет, ему вовсе не обязательно являться в школу: учитель сам желал бы, — если, конечно, это устроит моего отца, — как-нибудь после школы, во второй половине дня, зайти к нам домой.

Мной овладел неслыханный ужас. Что случилось? Что я такое страшное натворил, что г-ну Ван Кюйленбургу придется разговаривать с моим отцом за стенами школы, — в сущности, втайне? А что, если меня выгонят из школы или отправят в какой-нибудь приют?

Дрожа, как осиновый лист, я передал отцу известие. Отец мой, что поразительно, не выказал ни удивления, ни изумления, и велел мне ответить г-ну Ван Кюйленбургу, что такой-то и такой-то день по окончании занятий его вполне устроит. В означенный день после уроков г-н Ван Кюйленбург вместе со мной отправился к нам домой. Не знаю, насколько понятно читателю то, что я тут описываю, но все же должен сказать, что тащился рядом с ним, чуть ли не теряя сознание, на подгибающихся ногах, не в силах вымолвить ни слова, и украдкой озирался по сторонам, высматривая, не заметил ли нас кто-нибудь.

Мой отец, редактор коммунистического ежедневника Трибуна, принял г-на Ван Кюйленбурга наверху, в своем выходящем окнами на улицу кабинете, где стряпал политические комментарии; в дивной этой газете он также вел раздел для юношества.

Пока они беседовали, я играл — или, вернее, пытался играть — на улице, причем каждые четверть часа мне приходилось бегать по малой нужде.

За столом во время обеда, когда г-н Ван Кюйленбург уже давным-давно ушел, из разговора моих родителей выплыла на свет божий истинная суть дела, и я перевел дух: в Голландии в те дни собирали к определенному сроку некую так называемую «рабочую делегацию» в Советскую Россию, дабы на месте пронаблюдать процесс «социалистического строительства», и г-н Ван Кюйленбург полагал, что мой отец, возможно, сумеет посодействовать ему получить местечко. Ничего из этого не вышло. Заинтересованных было довольно много, однако Коммунистическая партия, с целью предупредить разочарование, загодя и весьма основательно просканировала кандидатов. Ради соблюдения видимости объективного подхода избранные должны были быть «беспартийными», что на практике означало необразованного, политически неподкованного и послушного, точно воск в чужих руках, человека. Кроме рабочих, туда поначалу допускались и кое-какие «интеллектуалы» или сбившиеся с пути