Что же за причина может побудить человека кого-либо стать католиком? Я не думал, что ситуация как-то прояснится, если я расскажу, что не смог, увы, сделать ничего другого, просто потому что Матрос (мой «Матросик») явился мне во второй раз, — он приехал ко мне и даже позволил мне касаться его… и поэтому данный некогда обет должен быть исполнен. Или, если уж быть совсем честным, это была всего лишь квази-романтическая, экзальтированная комедия?..
— Я уже давно об этом думаю, — ответил я. — И теперь считаю, что самое время.
Казалось, Ламберт С. задумался.
— Почему человек становится католиком? — в голосе его слышался скепсис. — Потому что когда-то так было принято дома. Или в смешанных браках, если это важно для католической половины. Но зачем иначе?.. — На лице его появилось выражение легкого напряжения, как будто он считал, что неточно выразился, или невольно сказал не то, что думал.
— Но никаких препятствий ведь нет? — настаивал я.
— Я имею в виду не это, — продолжал Ламберт С., прикладываясь к рюмке, так что и мне пришлось сделать глоток. — Я имею в виду: человек — всего лишь человек, изменится ли он, если куда-то запишется? Ты уже некоторое время об этом думаешь, по твоим словам. Как давно?
— О, уже несколько лет, — невыразительно произнес я.
— Хорошо, ты ходишь в церковь, — заключил Ламберт С. — Но кто или что решает, католик ты или нет? Бумажка, записка? Штамп? Пара капель воды?
— Нет, не думаю, — признался я. Ламберт С. подлил нам еще.
— Вот приходят ко мне тут, — начал он с ясно различимым отвращением в голосе. — Из моего прихода. Я их хорошо знаю. Очень милые люди. Он, кажется, модельер, она поет. У них рождается ребенок. Они приходят ко мне и говорят, что ребенка нужно крестить. Я спрашиваю: зачем? Ну как же, говорят, «первородный грех». Я говорю: если я на малыша водичкой покроплю, он что, избежит первородного греха?
— Да уж, бывают люди, — поддакнул я.
— Я таких вещей уже навидался, — тяжело вздохнул Ламберт С. — Парень не может устроиться садовником в монастырь, потому что его отец играет в футбол за не-католический клуб. Ей-богу, Герард. Еще пришлось словечко замолвить за парнишку, который хотел стать закройщиком в C&A. Отличные отметки, потрясающий парень. Крещеный, причастие, конфирмация, все что хочешь. Но не вышло, потому что у него дядя — отступник.
— Слыхал я такие вещи, — сказал я, изображая заинтересованность, но выслушивать все это мне определенно больше не хотелось.
— Понимаешь, — продолжал Ламберт С., — вот со всем этим тебе придется иметь дело. — Его рюмка была почти пуста. — Покойник, которого нель зя положить в могилу к собственному брату, потому что брат был католик, а тот — нет.
— Жуть какая, — тяжело вздохнув, посочувствовал я, но от этого меня и в самом деле пробрал мороз.
— Ты принадлежишь к церкви, или ты к ней не принадлежишь, — утвердительно произнес Ламберт. — И ни один человек на свете не может это решить.
— Да, ты прав, полагаю, — тихо сказал я. Из-за коньяка я начал обращаться к Ламберту С. на «ты». Узнал я не то, что ожидал, и все же интуиция меня не подвела: услышанное было не увертками или ложью, а чистой правдой.
Ламберт С. налил нам по третьей рюмке.
— Если кто-то хочет придти к нам аккомпанировать во время службы… или петь там у нас на чердаке… (Ламберт С. имел в виду переоборудованный под небольшую аудиторию чердак школы), — меня что, интересует, кто он и что он такое?..
Ламберт С. был прав, тут уж ничего не поделаешь, и я спросил себя, не избавит ли меня его правота от всей этой моей комедии и шумихи на веки вечные. Если только я не намеревался и дальше осложнять себе жизнь…
Где были мои доводы, — если они существовали, — способные противостоять правоте Ламберта С.? Да, и все же в моем желании стать католиком было нечто, к чему явная правота Ламберта С. отношения не имела. Возможно, из-за коньяка, возможно, просто наперекор Ламберту С., теперь я был вынужден облечь эти доводы в слова. Ламберт С. был человек терпеливый, не какой-нибудь там католический пролаза или тип с двойным дном. Он был готов выслушать меня, и его оценка того, что я собирался обсудить, была бы оценкой честной. Я осушил свою рюмку, беззастенчиво протянул ее Ламберту, чтобы он наполнил ее по четвертому кругу, отхлебнул половину и пустился в рассуждения. Ламберт С. слушал внимательно, время от времени прикрывая глаза, — не от нетерпения или скуки, но для того, чтобы лучше сосредоточиться на моих аргументах.
— Становишься ли от этого лучше? порядочней? Чувствуешь ли себя счастливей от того, что сделался католиком? — начал я. У меня не было такого ощущения. Делаешься ли, как католик, причастным «благ», коих в противном случае будешь лишен? Я этого себе представить не мог, сообщил я Ламберту С., хотя на самом деле кругом было полно таких, кто совершенно серьезно полагал, что обратившегося в веру после смерти ожидает жизнь вечная, в то время как тот, кто не раскрыл объятия учению, будет вынужден довольствоваться временным отрезком своего земного существования.
Мои доводы чем дальше, тем больше обретали ясность, удивившую меня самого, и в течение нескольких секунд я находился под впечатлением, что они были честны и отражали мои истинные побуждения.
Выше я уже писал, что несомненно хотел «избавиться от корней прошлого»: в моем случае это были ужасы и проклятие марксистского предопределения. Да, несомненно, это был мой случай, но все ли он объясняет? Ведь можно же отвергнуть одну систему без того, чтобы демонстративно признать другую? Порой, возможно, это действительно так, но я полагаю, что «признать» или, лучше сказать, явное желание признать для меня всегда означало некое решительное действие. Когда мои религиозные чувства достигли определенной глубины и интенсивности, я захотел проверить их истинность на себе, и, мне кажется, эти чувства можно было бы назвать истинными лишь в том случае, если бы я был готов пережить их в неких осязаемых рамках. Я сомневаюсь в том, — вероятно, это заложено в структуре моего характера, — возможна ли вера, не ограниченная формой. Но теперь мы испытываем потребность в определении веры. Я хочу сказать, что вера есть способность любить безоговорочно. И сомнительно, чтобы существовала любовь без объекта любви. «Свободная любовь», например, есть contradictio in terminis[77]: суть всякой любви в том, что она позволяет связать и полонить себя. (Даже Господня Любовь определенно не может обходиться без того, чтобы не связать себя и не сдаться в полон Своему Творению, главным образом через Свое Воплощение). Тот, кто любит всех и раскрывает объятия всему человечеству, скорее всего, не любит никого. (Я полагаю, что не случайно наиболее амбициозные политические системы — спасители человечества — миллионами истребляют конкретных людей).
Я также не доверяю экстравертной религиозности тех, кто на одной стене в комнате вешают распятие, на буфете у другой стены устанавливают иудейский семисвечник, на третьей прибивают мусульманский полумесяц и т. д. Этим людям Бог неизменно является в шелесте верхушек соснового леса, по которому они бродят, а также во время прогулок с собакой по пляжу, где они ощущают себя «песчинкой», «пылинкой мироздания». (А нотариус потом на них годами пашет, поскольку они не удосужились позаботиться о завещании: «Ай-яй-яй, а об этом-то мы еще как-то не задумывались».)
Я полагаю, что универсальное полностью можно пережить только в специфическом. В искусстве человеческую участь можно воспеть лишь как особую участь самого поэта, либо других специфических личностей, а живописец может передать любовь лишь в зримом изображении влюбленной пары, любимого существа или же предметов, являющихся узнаваемыми атрибутами в системе и истолковании любви этих людей, и т. д. (Возможно, единственным исключением в этом списке является музыка).
То, что справедливо для искусства, в той же степени справедливо и для эротики в целом: социальная эротика проявляется лишь тогда, когда принимает форму специфически милосердного жеста; религиозная эротика — когда она воплощается в зримом свидетеле или жертве; сексуальная эротика — когда она преподносится и посвящается определенной личности и на нее же проецируется.
Я изложил Ламберту С. все вышеупомянутое, примерно так, как перечислено тут, и у меня сложилось ощущение, что он понял, что я имел в виду, и сумел оценить мою точку зрения. Но сам я вновь засомневался: разве не идиотизм все то, что я тут наплел? В сущности — конечно, и все-таки тут надо было еще посмотреть, кто из нас придурок: пантеист-лесоеб со своими сосновыми верхушками и пляжным песком, или я. Может, это и придурь — то, что я тогда рассказывал, однако у меня сложилось хоть и подогретое коньяком, но все же достоверное впечатление, что это и было истиной. И к тому же: я ничего не имею против идиотов, покуда на них покоится благословение Господне.
Нет, и тогда, и сейчас я все еще находил и нахожу точку зрения этих осторожников неинтересной, так же как и мнение одного британского пропойцы, — когда, много лет назад, я рассказал ему, что хотел бы стать католиком, он назидательно заметил, что я с тем же успехом мог бы стать, например, магометанином или иудеем — какая, в сущности, разница? Да, но если это все сводилось к одному и тому же, почему бы и не католиком? Снова здорОво.
Остроумие — или что там вместо него — без идеи, содержания или усилия, не более того. Ты упрекаешь себя за то, что ты, хотя и женат на таком-то и таком-то, с тем же успехом мог бы быть женат на ком-то другом. Да, мог бы, но ты женат на том, на ком ты женат. Они упрекают меня за то, что я, вместо того чтобы стать католиком, мог бы стать кем-то другим. Да, мог бы стать, но я стал католиком. И я даже спрашиваю себя, справедливо ли это мог бы. Если бы это было возможно, это бы случилось, но, вероятнее всего, это было невозможно.
Нет, я стал католиком, но все это произошло не так-то просто.