осил:
— Чего мы сюда приехали? Лучше бы на отпущение грехов в Сохачев, канатоходцев бы повидали да у цыганок поворожили! Верно, пан Пионтковский? — обратился он к другому придворному. — А на этих здешних монашек да на их пляски мне смотреть неохота, ну их!
— Вот кабы бесы с них платья снимали, — вставил пан Пионтковский, переводя пьяные глаза с одного собутыльника на другого.
— А они иногда сбрасывают одежу и по саду бегают, — доверительно сообщил Володкович пану Пионтковскому. — Мне здешний истопник сказывал, что пока Гарнеца не сожгли, они бегали по саду нагишом и вопили; "Гарнец! Гарнец!"
— Досада, да и только! — заявил пан Хжонщевский.
— Это тот самый Гарнец? — спросил пан Пионтковский, внимательно глядя на пана Хжонщевского.
— Тот самый, — отвечал придворный, предпочитавший Людыни Сохачев, королева этого пса невзлюбила, чересчур много лаял.
Володкович насторожился.
— А при чем тут ее величество королева? — спросил он.
— Больно ты, друг, любопытный.
— Скоро состаришься, — важно добавил истопник.
— А кто ты, собственно, такой? — обратился к Володковичу Хжонщевский, уже вполне отрезвев. — И чего здесь крутишься?
Володкович принял смиренный вид, съежился, как собачонка.
— Милостивый пан, — заскулил он, — милостивый пан, я, значит, шляхтич из здешнего края, усадебка у меня под Смоленском, глядеть не на что. Земля неурожайная, говорят, проклятая она, родить не хочет…
— Так чего ж ты, приятель, за хозяйством своим не смотришь? — сказал пан Пионтковский. — У нас, вокруг Сохачева, тоже один песок, да если руки приложишь, так пшеница — ого! От хозяйского глаза конь добреет, пшеница зреет.
Володкович причитал:
— Что я могу поделать? Есть у меня братец, вот он хозяйство любит. Все трудится, трудится. С утра до вечера, от зари до зари. А у меня такая уж натура — мне бы только на отпущение грехов ходить. Иной шляхтич сеймики предпочитает, иной — суды, иной — поездки, а я — где отпущение грехов, там и я. Во как! — И он дурашливо рассмеялся, вылупив маленькие глазки. Мокрые от меда усы свисали у него из-под приплюснутого носа, напоминая усы какого-то зверька.
Пан Хжонщевский усмехнулся с видом человека, много на свете повидавшего и не дивящегося глупости малых сих.
— Так вот, пан Володкович, — молвил он, — на отпущения грехов можешь себе ходить, сколько хочешь, но о королевских делах — ни, ни! — И он приложил палец к губам.
В эту минуту вошел в горницу невысокий, русоволосый молодой человек с коротким носом и холодными, удивительно красивыми глазами. Он быстрыми шагами подошел к столу и, ни с кем не поздоровавшись, обратился к Одрыну.
— Пан истопник, смотри, не подведи меня, — заговорил он очень четко и по-городскому чисто, чувствовался урожденный краковчанин, — приходи завтра раздувать мехи. От старухи Урбанки уже никакого толку, опять посреди обедни заснет, а орган у меня петуха даст. Завтра в костеле такие важные особы будут, музыка должна быть самая наилучшая. Вчера я целый день упражнялся, а старуха еле шевелит мехи. Тут надобна сила кузнеца, любезный пан Одрын!
Пьяный Одрын смотрел на юношу, тупо ухмыляясь.
— Что ж это вы, пан Аньолек? — сказал он. — Такое знатное общество сидит за столом, а вы даже не здороваетесь? Разве этому учили вас в Сандомире? Присаживайтесь.
Аньолек смутился. Он снял шапку с четырехугольным верхом и сделал круговой поклон, поблескивая светлыми волосами.
— Представляю милостивым панам, — возгласил Одрын, — пан Аньолек, органист сестер урсулинок. Играет, как истинный ангел [8]. Садитесь, любезный пан Аньолек.
Аньолек стал извиняться:
— Нет, нет, мне некогда. Я еще должен два хора повторить.
— Садитесь и выпейте с нами, — закричал Володкович, радуясь, что появление нового человека прервало неприятный для него разговор.
Казюк, подходя, от стойки к столу с кувшином и стаканами, наклонился к органисту.
— Садись, — сказал он, — стакан меда тебе не повредит.
Аньолек сел и, сразу же обернувшись к своему соседу, которым оказался пан Пионтковский, начал быстро и подробно рассказывать, сколько у него хлопот из-за того, что старухе Урбанке не под силу раздувать мехи. Пан Пионтковский вежливо слушал, но вскоре очередная волна хмеля захлестнула его так крепко, что он уже ничего не понимал в речах органиста. Пана Аньолека это, правда, нисколько не смущало.
— Стало быть, это ты играешь нашим сестрицам плясовую? — крикнул Володкович, хлопая его по плечу. — Ничего, славный у них музыкант. Твое здоровье! — И он поднял стакан с медом.
— А, да что мне их пляски! — с досадой ответил органист, пожав плечами, но мед выпил. — Беда в том, — продолжал он, — что часть труб испортилась, а денег на починку не дают. Все высокие регистры прохудились, пищат, как эти самые монахини, не в обиду им будь сказано, а мать Иоанна говорит, что денег нет, монастырь, мол, бедный.
— Вестимо, бедный, — пробасил Одрын. — Разве кто-нибудь такому монастырю что даст? Дьяволу угождать?
— Э, иной раз и дьяволу надо свечку поставить, — вскричал Володкович, не переставая стрелять глазами в сторону стойки.
— Да на мой орган еще хватило бы! — вздохнул пан Аньолек и выпил второй стакан меда.
Казюк, наклонясь к нему, сказал:
— Первый я сам тебе предложил, второй прощаю, но трех уже будет достаточно. Опять напьешься!
— А что тут еще делать? — уныло спросил органист. — У нас в Сандомире хоть женщины как женщины. Выйдешь на рынок, поглядишь на красоток. А тут или монашки, или такие, как эта за стойкой…
Казюк усмехнулся.
— Баба толще — поцелуй слаще.
Но Володковичу уже стало невтерпеж.
— Слушай, ваша милость, — схватил он Хжонщевского за руку, — пошли учить монашку пить! — Он выскочил из-за стола, таща за собою соседей, и побежал за стойку. Там сестра Малгожата от Креста упоенно сплетничала с хозяйкой, уже совсем позабыв о своей калитке. Обе ахнули, испуганные внезапным нашествием мужчин.
— Боже милостивый, — взвизгнула Юзефа, — чисто татары!
— Сестрица, не будь я Винцентий Володкович, — кричал пьяный шляхтич, прошу выпить с нами стаканчик меду.
— Выпей, сестра, выпей, — убеждала пани Юзефа, — все равно грех, так попользуйся уж.
Сестра вспыхнула, щеки ее зарделись; подняв красивые руки ладонями наружу, она робко оборонялась:
— Что вы, господа, богом вас заклинаю, это же насилие!
Но господа не отставали, всем скопом они потащили сестру Малгожату и поднесли ей порядочную чарку меду.
— За ваш монастырь! — кричали они.
— И за мать настоятельницу! — прибавил пан Аньолек, уже изрядно подвыпивший.
Сестра Малгожата не заставила долго себя просить, храбро выпила чарку и, стараясь приладиться к общему настроению, затянула слабым голоском песенку, которую подхватили все присутствующие:
Ах, матушка, голубка,
Хочу монашкой быть!
Ведь мужа забулдыгу
Я не смогу любить!
— Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! — заорали мужчины, поднимая свои стаканы.
Все стояли, один Аньолек сидел, развалясь и расставив ноги, да барабанил пальцами по столу, словно играл на органе. Ободренная успехом, сестра Малгожата вела песню дальше, поблескивая глазами. Володкович снова налил ей меду в чарку, которую она держала в руке:
Нещадно, изверг, будет
Дубинкой колотить,
Меня, бедняжку, мучить,
Хочу монашкой быть!
— Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! — гремел хор.
Пан Хжонщевский обнял могучие плечи хозяйки и что-то ей говорил, но его слова заглушались шумом. Бледное лицо пана Аньолека раскраснелось, он топал ногами, будто брал басы, и взмахивал руками, как бы меняя регистры.
Сестра Малгожата перевела дух и, весело смеясь, опять приложилась к чарке, потом поставила ее на стол, хлопнула в ладоши и пошла петь дальше, уже окрепшим голосом, на мотив плясовой:
Уж лучше мне на хорах
Молитвы распевать,
Чем мужнину дубинку
И ругань испытать.
— Не все мужья такие, — молвил пан Хжонщевский, крепко прижимая к себе мощный торс пани Юзефы, который переливался через его руку. Песенка подошла к кульминационной точке:
Заутреню, вечерню
Согласна я стоять…
— Го-го-го-го-го-го-го! — вдруг вывел в этом месте высоким фальцетом пан Аньолек фразу грегорианского хорала, хлопая себя по бедрам и по столу, будто танцуя казачка.
Все, что прикажут, делать
Да горюшка не знать…
— Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! — визжала веселая компания, в Володкович даже пытался подкатиться к сестре Акручи, но та увернулась от него, прямо как в танце. Все били в ладоши, повторяя:
— Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть!
Пан Аньолек дубасил кулаком по столу так, что стаканы подпрыгивали. Пани Юзефа, с виду увлеченная общим весельем, поглядывала, однако, на стаканы и чарки и придерживала их, чтоб не разбились.
В эту минуту вошел отец Сурин. Он был погружен в свои мысли и даже не заметил, что творится в корчме, не обратил внимания и на то, что с его приходом шумное веселье вмиг оборвалось и воцарилась гробовая тишина. Учтиво молвив: "Слава Иисусу!" — он приблизился к стойке. Сестра Малгожата, побледнев как мертвец, спряталась за мощную спину пана Хжонщевского. Пользуясь ее смятением, Володкович взял ее за руку. Пани Юзефа проворно подбежала к капеллану.
— Чем могу служить? — любезно спросила она.
— Дай мне, хозяюшка, чарку водки, — сказал ксендз Сурин и досадливо поморщился. — Туман какой-то в голове, — вздохнул он, — сам не пойму, с чего бы это!
Пани Юзя налила ему мутной сивухи в синюю чарку, подала на тарелке ломоть хлеба и огурец. Ксендз Сурин разом опрокинул этот мужицкий напиток, взял огурец, быстро откусил от него несколько раз и заел хлебом.