Мать порядка — страница 17 из 44

То есть отмена внешних принуждающих законов и запретов (удобных и понятных человеку) и замена их одним внутренним императивом святости, преображения и любви. Такой пафос свободы непереносим для «обычного» человека, но невероятно привлекателен.

Иисус как бы отменяет старый навязанный догматизм, но при этом словно подрывает весь старый порядок вещей: с фарисеями-жрецами, с иудейскими царями, с римскими императорами, с традиционной экономикой, политикой, армией, моралью. И оставляет человека в ситуации абсолютной, невыносимой неопределённости. И требует только святости, преображения, любви. Никаких внешних окончательных запретов и предписаний; один внутренний призыв и императив: ты, как ия, — сын Божий, будь же свободен, люби и твори, и будь тем, кем ты являешься! А людям это невыносимо. Конечно, им легче, убежав от свободы и собственного божественного достоинства, договориться с Богом как-то: Ты — мне, я — Тебе; дай скрижаль, пять запретов, десять заповедей, три предписания. Это запрещено, а это нет. А быть свободным, быть святым, быть собой — это невыносимо. Собственно, то, о чём пишет Достоевский в своем великом романе, в «Легенде о Великом инквизиторе», когда инквизитор, осуждая Христа на смерть именем Христа, говорит ему, что человек — бунтарь и раб одновременно, и свободы он ищет, но свобода для него невыносима, и оттого он жаждет преклониться перед чем-то бесспорным.

Вот в личности Христа и в его проповеди явственно ощущается, пробиваясь через всю церковную цензуру, отсев «апокрифов» и позднейшие фабрикации и чистки евангелией, одобренных властями как «канонические» и благонамеренные, этот невероятный призыв к абсолютной свободе и абсолютной любви. Как скажет святой Августин: «Люби и делай, что хочешь!». Человек в состоянии любви свят и блаженен. А ещё через тысячу лет на это откликнется Франсуа Рабле в своем великом романе «Гаргантюа и Пантагрюэль», когда опишет структуру идеального анархического монастыря, где не будет никаких предписаний, никакого устава. А весь устав Телемской обители Рабле строится на одном принципе: «делай, что хочешь». Это, конечно, прямая отсылка к Августину. То есть ты абсолютно свободен, ты за всё отвечаешь.

А если мы обратимся к основным идеям и практикам, которые дошли до нас из Евангелий, из «Деяний Апостолов», то мы увидим (опять же я не говорю, что это единственно правильное прочтение, а только об определённом прочтении, традиции интерпретации христианства определённой, — либертарной; есть другие, и я не собираюсь указывать вам, что правильно, а что — нет, но тем не менее), что мы видим? Мы видим мысль об абсолютной свободе человека. Мысль об освобождении человека из-под ига внешних догматов. Внешних законов. Традиций, предрассудков, иерархических институтов. Обличение фарисейства в любом облике. Отрицание собственности, государства и патриархальной моногамной семьи.

Апостол Павел пишет: «Кто умножает законы, умножает преступления»[3]. Так же, как это писали китайские даосы. И он пишет, обращаясь к своим ученикам, другим христианам, что «Всё вам позволительно, но не всё полезно». Затем мы видим обличение вот этих внешних навязанных правил: «Не человек для субботы…». Мы видим обличение богатства — знаменитое: «Скорее верблюд пройдет через игольное ушко, чем богач попадёт в рай». Или история, когда юноша подходит к Христу, желая присоединиться к нему и его ученикам, и тот категорически предлагает ему: «Оставь всё, раздай своё достояние и следуй за мной». А юноша богат, он не может всё оставить и оттого не решается присоединиться к странному пророку из Галилеи. Все эти постоянные призывы: «Не копите богатства на земле», «Надо выбрать, служите ли вы Богу или маммоне», обличение власти. Опять же, искушения Христа в пустыне дьяволом, когда тот предлагает ему власть, и он от неё отрекается, как от дьявольского морока и соблазна, и призывает отдать монету, заклеймлённую Кесарем, Кесарю же. Пусть подавится, получив свои налоги! Отстранение от власти, отрицание иерархии и старых навязанных норм. Призыв к творчеству, призыв человека к свободе.

И мы видим, в противовес этому, — длинную череду евангельских людей власти, денег и закона: фарисеев, прокураторов (Понтия Пилата), царя Ирода. Мы видим имперскую власть, обывателей, которые кричат: «Распни! Распни!». То есть, с одной стороны, — царство мещанства, несвободы, законничества, фарисейства, стадности, инертного конформизма традиции, которое нападает на эту идею, на эту уникальную проповедь и её носителя. На эту безоглядную и «экстремистскую» (как, несомненно, сказали бы теперь нынешние попы и начальники) благую весть о свободе и любви человека. И, конечно, это не удивительно.

С другой стороны, мы видим, как всё это могучее движение, порождённое жизнью и смертью галилеянина, повторившего высокий подвиг Сократа (описанный в притче о жертве зерна, упавшего в землю), всё это очень быстро начинает эволюционировать (точнее, вырождаться, подвергаться ревизиям и компромиссам), уже при апостоле Павле и далее. Встраивается в окружающую систему. Подлаживаться под «реальность». Тот же апостол Павел говорит уже, что «всякая власть от Бога». А не от Дьявола, как, безусловно, полагал и учил Иисус.

А ещё Пётр трижды успел отречься от своего Учителя при его жизни. И христиане закономерно идут путями Петра и Павла.

Христа окружали женщины, в том числе падшие, вроде Марии Магдалины, и Христос не чурался любить их и не стыдился такой сомнительной кампании. Фарисей Павел скажет, что женщины — «сосуд греха», источник дьявольского соблазна. (Не зря Ницше полагал, что «был только один христианин, и тот умер на кресте», а христианству следовало бы точнее именоваться «павликианством»!) От изначального анархизма и феминизма Христа уже создатель церкви Павел делает решительные шаги в сторону патриархального женоненавистничества и этатизма, сакрализации власти.

При этом мы видим отрицание любых социальных рамок в христианстве. «Нет ни эллина, ни иудея, ни раба, ни свободного, но всюду Христос». То есть раннее христианство, сам Христос, его ближайшие ученики и первые общины — это идея мученичества, свободы, творчества, отрицания любых национальных границ, космополитизм, вселенскостъ, если угодно. Отрицание рабства, отрицание иерархии, отрицание собственности. И на смену всему этому — абсолютная свобода, любовь и… И что мы ещё видим? Новая социальность.

Во время, когда пришёл Христос, ойкумене были исторически известны три формы социальности. Во-первых, кровно-родственная связь, семья — Христос её решительно отрицает, говоря «оставь отца и мать, и следуй за мной». Кровные узы заменяются узами духовными. Братство-сестринство по вере заменяет физическое. Была, во-вторых, такая форма социальности как полис, гражданская община. Была, в-третьих, наконец, эллинистическая и Римская Империя — бюрократия. Христиане создают нечто четвёртое, неведомое античности и иудейству, совершенно новое, то, что называют «экклесия». Слово это взято ими из древней полисной практики народных собраний, и означает «церковь». (Эллины так называли народное собрание.) Братство не по крови, не семейно-родственные отношения, не гражданская политическая община и не имперская бюрократическая формальная законническая связь — это братство людей в мученичестве, в жизни и смерти, братство, отрицающее все рамки и иерархии и условности, братство по духу, а не по крови. Внутренняя связь, основанная на свободе, которая часто заканчивается на кресте или на арене перед львами. «Экклессия» была идеалом, — первоначально, во многом, действительным, а с годами всё более ускользающим и декларативным, но всё ещё манящим дряхлую античную цивилизацию, дающим ей спасительный выход из тупика в Иное.

Конечно, в этом был колоссальный экзистенциальный и культурный прорыв христианства. Вот эта благая весть о свободе, о благодати против законничества и собственничества. О новой форме социальности, братстве-сестринстве, не знающем иерархии, собственности, власти, границ. Но, повторяю, конечно же, если мы почитаем внимательно «Деяния апостолов», мы там прочитаем чёрным по белому вот что: «И никто ничего не имел своего, не называл своим, но всё у них было общее. Разделяли всё и по нужде каждого». То есть общее владение собственностью, отсутствие иерархии, равенство мужчин и женщин. Любой человек мог пророчествовать: и женщина, и мужчина. И лидером общины мог быть любой человек. Часто первые христианские общины возглавляли женщины-пророчицы или диаконниссы. Это новая социальность, не знающая ни иерархического построения, ни каких-то сословных, национальных, классовых перегородок. (Да, это коммунистический анархизм! А что же ещё? Как это назвать в современных категориях? Не зря атеист Фридрих Энгельс в статье о первоначальном христианстве сравнивал его с Первым Интернационалом, а его оппонент Александр Герцен называл социалистов девятнадцатого века «новыми христианами», призванными покончить с прогнившим старым «римским миром» власти и собственности и водворить на его руинах повсюду братскую любовь и безграничную свободу.)

У первых христиан нет культа собственности. Это общность людей, объединённых общей любовью, общей свободой, общей страстью, общим упованием, общим мученичеством. Ждущих скорого второго пришествия Спасителя. Тут я скажу очень важное слово: хилиазм — то есть хилиастичность раннего христианства. От слова, обозначающего Тысячелетнее Царство Бога, которое установится на земле после Его возвращения. Такая апокалиптичность и эсхатологичность переполняла первых христиан (хотя надежда на скорый Конец Света и Второе Пришествие была характерна для христианства и потом: вспомним эсхатологические страсти тысячного года или тысяча четыреста девяносто второго (семитысячного от сотворения мира)): зачем что-то писать о Христе, если Христос скоро вернётся? (Апостол Павел, поясняя, что мы точно не знаем этих сроков и времён, вместе с тем выражал уверенность, что многие из ныне живущих уже при жизни узрят возвращение Учителя.) Зачем как-то обустраивать свою жизнь здесь, если Он скоро вернется? Иначе говоря, каждый человек — сын Божий. Все равны, все друг друга любят, все готовы пострадать за свои убеждения. Это чувство, исток христианства — невероятная сила!